«искусства» и с оттолкновением не от «жизненной» литературы XIX века, а огулом от всякой жизни в литературе (и даже та часть старого «символизма», в которую вмешаны были элементы, не способные к движению), — все это уже покоится в заводях. И когда теперь мы слышим голоса со знакомыми нотками «искусствопоклонничества», или чего-нибудь вроде, — будем осторожны: это голоса из затонов, голоса тех, кто уже не находится в главном течении литературной реки: она выплеснула их и ушла дальше. Так же, как раньше, — в свое время, — выплеснула и «жизненников» старого типа.
Но вернемся к ним и к столкновению конца XIX века.
Уже потому не было оно борьбой «поколений», что вовсе не все тогдашние «новаторы» принадлежали, по возрасту, к новому поколению; а в лагере противном было много молодежи, из которой иные, в то время «подававшие надежды», осуществили их, впоследствии, самым блестящим образом.
Один из них — Бунин; и даже первый из них, ибо можно ли оправдать «надежды» более блестяще? Лагерю, в котором находился с юности, он так и не изменил.
В творчестве писателя-художника, если он обладает большим талантом, часто можно заметить черты внутреннего трагизма. Но трагедия у каждого непременно своя, соответственная ему и сущности его творчества. Попробуйте вглядеться в трагедию Бунина. Где она, в чем — для него?
Она — тут же, в том же круге его восприятий мира благоуханного, звучащего, красочного. В самой полноте чувственного его восприятия мировых форм. Не распадаются ли формы? Не вянет ли всякая красота? Не исчезает ли благоуханье? Для Бунина ощущение «жизни» есть в то же время и ощущение смерти. И в каждый данный миг он страстно «жизнь» (вернее, свой мир-космос) принимает, и его же ненавистнически отталкивает.
Очень редко такая трагедия бывает осознанной. Между тем, не высветленная, она особенно безнадежна. Это — трагедия неподвижности.
Современник и очевидец того давнего литературного столкновения, о котором мы сейчас вспоминаем, — Бунин сохранил в себе до сих пор черты, свойственные своим единомышленникам и участникам, хотя бы косвенным, тогдашней борьбы. Как они — он думает, кажется, что борьба, именно эта, еще длится. Как они — Бунин не удосужился разобраться в последовательных группировках «врагов», ни присмотреться к разности их лиц: все они были и остаются «декадентами» (или символистами, или все равно, как), врагами принципу «жизненности», негодными врагами литературы. И те же, испытанные, приемы борьбы. Не помнятся ли они нам? Не звались ли «врагами», без разбора, при случае и без случая, попросту «сумасшедшими, идиотами, дураками, болванами», а то «лакеями и подлецами?».
Когда я думаю об этом, и о таком крупном писателе-человеке, как Бунин, мне становится жалко и больно. Не то жаль, что течение литературы, движение, прошло мимо него и что не понял он движения, чуждого его природе, его складу, его таланту: тут его естественное право. А, вот, понять, гто он всего этого не понимает, — он мог бы; и мне жаль и обидно за Бунина, что такого простого понимания у него нет.
Это изменило бы многое для него самого. По новому увидел бы он, как прекрасно его широкое озеро. И разве не каждому человеку дана своя судьба, свой талант? И разве судьба писателя Бунина, талант не зарывшего, а сумевшего приобрести вдвое и втрое, — не счастлива ли-судьба? Зачем тревожная забота о «врагах», которые, кстати, и не враги вовсе? Для всего есть место на земле: и для бурливой реки, и для озера, покоящегося в зеленых берегах…
Обаятельность бунинского касанья к видимому миру такова, что, попав в этот волшебный круг, невольно останавливаешься, зачарованный. И особенно бесполезными кажутся требования, с которыми иные к Бунину подходят. Надо помнить: он не учитель и не вождь. Научиться от него нельзя, подражать ему нет смысла, а вести…. куда может вести тот, кто сам никуда не двигается?
Бунин лишь показывает нам «жизнь», — вернее, широкий мир, — в блистательной неподвижности мгновенья.
Если сам художник поймет это когда-нибудь, поймет природу своей силы, ее границы, почувствует, что «жизнь» — шире, чем видят его острые глаза, — его творчество приобретет новое очарование: гармонию и спокойствие мудрости.
ЛИТЕРАТУРНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ [2]
Эта форма, — только «размышлений», не критики, — имеет, конечно, свои неприятные стороны: расплывчатость, тенденцию превратиться в «radotege» [68] и т. п. Но зато можно не стеснять себя одной темой, ни даже темами одного и того же порядка.
Нам есть о чем поразмышлять. Нашлось бы, говоря правду, что и покритиковать; но чем дальше, тем все яснее, что критика нам не по времени, не ко двору.
Не буду в сотый раз доказывать это и пояснять, отчего критические статьи даже самых способных наших литераторов «поражают своим ничтожеством» (как говорится). И я поразил бы тем же самым, если б принялся за такое дело.
Кое-кто еще упорствует, еще думает, что и сейчас можно о чем-нибудь высказать прямо свое мнение. Но чуть сделает попытку — немедленно получает первое предостережение. И грозное, ибо уже второе (при второй попытке) сопровождается «пересечением», и дальнейших не бывает.
Я это сам прошел, я опытен. А вот свежий случай: с Г. Ивановым, с критической его заметкой о Сирине (№ 1 «Чисел»).
Эта заметка — очень стройно и прямо выраженное мнение критика о писателе, о романе «Защита Лужина» (в «Современных Записках»).
В прежние времена такие (и более остро высказанные) «мнения» спокойно появлялись во всех толстых журналах, до «Вестника Европы» включительно, во всех газетах — до «Речи». Свобода мнения признавалась, и даже если дело шло не о каком-то Сирине, но о Л. Андрееве или Чехове. На ум никому бы не пришло сказать, что, положим, «Речь» «запятнала свои страницы» мнением Икса о Л. Андрееве, как о «не очень умелом фокуснике», а «День» «опозорил себя» мнением Игрека о Чехове, «этой воплощенной неподвижности».
Иные времена, иные места, — и посмотрите: сравнительно мягкая, только прямая, заметка Г. Иванова, да еще о таком посредственном писателе, как Сирин, вызывает… бурю негодования. Самые благожелательные к «Числам» рецензенты не удерживаются от упоминания о «пятне». Даже Ходасевич не удержался, а он, при его тонком литературном чутье, уж, конечно, не очарован столь неприятно «сделанным» романом, как «Защита Лужина».
Был лишь один трезвый голос: в далекой, здесь почти невидимой, газете «За Свободу». К сожалению, эта газета отличается литературной беспризорностью: там в соседних №№ можно встретить две статьи об одном и том же, и — абсолютно противоположного содержания.
Прибавлю еще: вспоминая прошедшие «счастливые дни» критики, я взял такие «чинные» печатные органы, как «Речь», «Вестник Европы», «Русская Мысль». А если вспомнить «Весы», с которыми, кстати, «Числа» находятся в большей соответственной близости, нежели с «Русской Мыслью»? В «Весах» заметка Иванова показалась бы нежным мармеладом.
Первое предостережение Г. Иванов и «Числа», во всяком случае, получили. Посмотрим, что будет дальше. А теперь мысли мои, покинув «критику» (спи, милый друг, до радостного утра!), обращаются к журналам нашего времени, к новому, — «Числам», — преимущественно.
Если дальнейшие мои размышления не все будут чисто «литературного» свойства, — что делать! Мысль в этих границах не удержишь.
Кто-то недавно сказал, что «Современные Записки» — «консервативны». Это определение верно и тогно. Создатели журнала такую и задачу себе сознательно поставили: консервирование, т. е. собирание и сохранение «русской культуры». Задача прекрасная, да и чем другим могла заняться группа старых общественных деятелей, оторванных от привычной работы?
Сознавая, что их «задание» требует расширенности, так как в понятие русской «культуры» входит громадная область художественного творчества, они не убоялись «приключить» и ее к своему делу.