Важно, что он «юный, буйный», что перед ним «смирилась злая пустота» и «ласково его колышет…». Только это, больше ничего, только человеческая победа.

Но вот еще далее (очень скоро). Поздняя осень, холодно. Берлин. Из Берлина — в предместье — едут, идут, бегут. Все дороги, довольно грязные, запружены. Мы тоже едем, потом идем, потом бежим.

Это Tempelhofer Feld. Взрытое большое поле, кое-где обнесенное загородками: полукругом трибуны. Посередине высокий легкий столб-мачта. Мы сначала и у загородки все время останавливаемся; наконец, попадаем на трибуну.

Тут не до воздушных кораблей-гигантов. Но тут что-то еще более волнующее, потому что более «победное». Люди преодолели тяжесть своего тела, сделали тяжелое легче легкого.

Сначала — поле казалось пустым, пустынным. Только потом, привыкнув, мы заметили: кое-где, сливаясь с землей, стоят широкие коробочки на двух колесах. То одна побежит, — остановится, скосится. То другая, и опять остановится. А вот… да, да, вот бежит, не останавливается, и колеса перестали вертеться… Летит!

Берлин, но были это американец Райт и французские летчики: Латам, Блерио… и другие.

Они должны были описывать круги, огибать серединную башню-мачту. Блерио летал на биплане. Летал медленно и очень низко над землей, совсем низко. Аплодировать ему стали с десятого, кажется, круга. Но он не много их успевал делать сразу: садился — и через некоторое время опять начинал свое упорное низкое круженье.

Но вот Латам. О, как высоко (по сравнению) реет он на легком моноплане, какие широкие делает круги, — жужжа, пролетает почти над самыми трибунами. И не останавливается, не опускается, — десять, пятнадцать, двадцать… Небо, уже потемнело, густо-густо позеленело, а на нем, словно углем вырезанный, странный силуэт маленького черного человека на гигантских черных крыльях. С каждым новым кругом наше волнение усиливается, трибуны встречают приближающегося летуна взрывом аплодисментов. И вот-вот мы закричим «довольно!» — потому что ведь страшно, ведь совсем ночь… Но, точно сросшийся

……вместе — Он летит на стрекозе, На своей невесте…

У меня случайно сохранилась, за переплетом книги, тогдашняя карточка этого Abendflug'a [39]: на зеленом небе черный очерк стрекозы, — аппарата, который, конечно, нашли бы несовершенным, несовременным… (Сохранилась и другая — Цеппелин II над колокольнями Франкфурта.)

Еще год, или два, три… Весеннее небо над Пиренеями, и уж не круги вокруг мечты, не стрекоза над трибунами, а совсем под «червонными облаками»,

Среди небес горящих; Как золото желты — Людей, в зарю летящих, Певучие кресты.

Латам погиб в Африке. А Блерио… Блерио совершил чудо из чудес: перелетел Ла-Манш.

Но тут — прерыв. Война. Другие волнения овладели человечеством. В иной цвет окрасилось для нас самое слово «Цеппелин». И человеческие птицы… уж не бескорыстными глазами смотрим мы на них. Не думаем, что они «человеческие»: они, прежде всего, или немецкие, или французские, или английские (или «советские») — все в этом.

А попутно — особенно подчеркнутые, особенно яркие мысли о человеке: великой власти может достигнуть человек над природой, материей, плотью мира; но в последнем счете решает все человеческая душа: какова она — таково будет и созданное человеком, обратится на смерть ему, или на жизнь. От души человеческой зависит, сделаться или не сделаться прахом, подчинив себе материю мира.

Дана ей плоть в рабыни И воля для борьбы… Она же стала ныне Рабой своей рабы.

Но война была — и миновала. Не без следа, конечно:

Все, что бывает, не исчезнет, Пусть миновало, но не прошло…

И война оставила свою борозду на лике человечества. Однако душа опоминается, припоминает себя прежнюю, — настоящую. Опять делается способной к тому бескорыстному, особенному, волнению за все человечество, за человека вообще.

Не оно ли — этот восторженный восторг сегодня, этот не рассуждающий пламенный порыв к молодому американцу Линдбергу, перелетевшему — уже не три метра поля, не Ла-Манш, — Атлантический океан? Не радость ли победы, — чужой, как своей, — новой победы над материей, над пространством и временем?

Я не сомневаюсь нисколько: многотысячная толпа французов, устремившаяся в Бурже, — когда она, после жгучего ожидания, увидела, наконец, спускающийся с небес «Дух Святого Луи» — испытала совершенно то же, что немецкая толпа, почти двадцать лет тому назад, увидев в Франкфурте серый луч — Цеппелин. Там и здесь — были люди, было одинаковое, хорошее, благородное, праведное и бескорыстное человеческое волнение.

Ну, а что вокруг него, по-человечеству, завивается, — об этом не стоит говорить: это всегда, и всегда не важно.

Линдберг, вероятно, еще не родился, когда начал летать Сомтос-Дюмон. Но если б тогда, в те давние (и совсем недавние) дни Сомтос-Дюмон не совершил своего трехминутного полета на полметра от земли — Линдберг сегодня не перелетел бы океана.

По существу — и полметра, и океан, — одно и тоже действие, одинаковый подвиг и чудо человека. Это сделал «он», «они», т. е. — «мы».

Так именно мы, переживая наше волнение, чувствуем, не потопляя при этом в общем «мы» — никого: всегда помним, что есть и «они», и «он».

Только бы помнили мы, не забывали, что всякая «наша» победа над материей мира может, по нашей же вине, обратиться в поражение, и тем более страшное, чем победа будет более великой.

ДВА СЛОВА О ДВУХ СТАТЬЯХ

(Бунаков и Степун)
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату