У комкора большие заботы. Командующий армией генерал-полковник А. С. Жадов послал через Эльбу в город парламентеров. Предложена безоговорочная капитуляция. Вернувшись, парламентеры рассказали: город страшно побит, но все еще красив. А вот мэр города, принявший парламентеров, не дал ответа. Ведь знает, знает, что Гитлер и Геббельс отравились. Знает и тянет волынку. Он, видите ли, должен соединиться с Берлином, получить указания от правительства, А где оно, германское правительство? Кто ему будет давать эти указания? Гитлер, что ли, из своей неизвестной могилы?
— Огневых средств достаточно?
— Этого сейчас хватает, но ох как не хочется бить по этому городу. Красавец город.
Выходим на балкон. Отсюда сверху видна лишь нагорная часть, остовы дворцов, соборов и еще обугленные деревья. Все завалено. На улицах ни души, никакого движения. Какое-то спящее царство из старой русской сказки. Над зеленью поймы, зыбясь, поднимается вверх студенистое марево. Весна, великолепная весна, а там, в Дрездене, все мертво.
На столе у Родимцева план центра города, который по приказу командарма Жадова надлежит брать его корпусу. А рядом с этим планом лежит отличный альбом. Альбом видов Дрездена. В свободные мгновения, которые все же выпадают у комкора, Александр Ильич заглядывает в этот альбом.
— Никак не пойму союзников, что это, глупость или подлость? За каким лешим теперь, когда до конца войны остались считанные дни, так вот разбомбить, разрушить, сжечь город. И какой город?! Судя по снимкам, он даже красивее Мадрида, а главное, зачем они исторический центр бомбили, черт их побери. Военные заводы — вот они, слева. Целехоньки. Только что не дымят. Гитлеровцам отомстить за их зверства? Так они, гитлеровцы, вот в этом загородном аристократическом районе. Тут все цело, ни одного разбитого стекла, все цветет. Нет, прямо по центру, по дворцам, по театрам, по музеям, по старинным соборам ахнули… Не понимаю, ничего не понимаю. — И, снизив голос, говорит даже вроде бы с удивлением: — Вот мне этот город штурмовать, а я его жалею.
Командарм Жадов и комкор Родимцев — оба герои Сталинграда — города, который был весь превращен в огромные руины. Это люди, прошедшие через сотни разрушенных и сожженных наших городов и сел. И вот тут, на чужой реке Эльбе, сокрушаются о страшной судьбе разбитого Дрездена и озабочены тем, как сохранить его от дальнейших разрушений.
Мы уже простились. Я спешу в штаб фронта. И, пожимая на прощание руку, Родимцев опять сказал:
— Интересно, а уцелело ли что-нибудь от Дрезденской галереи? Ночью просматривал альбомы. В этом доме их полно. Какие там есть вещи!.. В Мадриде когда-то франкисты несколько снарядов в музеи Прадо влепили… Так вместе с испанцами и мы переживали. А тут… Неужели все это там, под развалинами?
Вот она, истинно русская, я бы сказал, советская, да, именно советская душа.
Осип-Иосиф-Джозеф-Джо
Ночью позвонил адъютант начальника штаба. Попросил меня немедленно прибыть.
Чудесная майская ночь стоит над Германией. Она ясна, прохладна, густо насыщена горьковатым запахом черемухи, а звезды такие ясные, что хоть на карту их наноси. Сквозь ветки деревьев, как куски сахара, белеют постройки старинного замка. Тарахтит движок походной электростанции, а петухи ведут свою предутреннюю перекличку, напоминая о русском утре, о русских деревнях.
Доводилось мне видеть генерала Петрова и в штабе, и на наблюдательном пункте, и на концерте, который давали для штаба заезжие артисты. Всюду он был одинаков: китель застегнут на все пуговицы, крахмальный воротничок жестко подпирает подбородок, аккуратно подстриженные усики и круглое адвокатское пенсне, которое при разговоре он иногда снимает и начинает протирать. Вот и теперь, поблескивая стеклышками этого пенсне, он сидит за рабочим столом, покрытым картой, как скатертью, подтянутый, собранный, как будто позади не было беспокойного штабного рабочего дня.
— У меня для вас новость, батенька мой, — говорит он. — Мы вас сегодня передаем из ведения военного ведомства в Министерство иностранных дел… Не надолго, не надолго. — Глаза его откровенно посмеивались за своей стеклянной защитой. — Не понимаете? Поясняю. Предстоит встреча нашего командования с командующим американских войск в Европе генералом Омером Бредли. Он приезжает к нам с дружеским визитом. С ним приедет делая свита корреспондентов союзных стран. Вас, Борис Николаевич, мы назначаем дуайеном нашего корреспондентского корпуса.
— Дуайеном? Что такое дуайен? — спросил я, ибо до сих пор как-то не приходилось вдумываться в значение этого в общем-то знакомого слова.
— Э, батенька мой Борис Николаевич, нехорошо. Уж кому-кому, а вам, братьям писателям, следует знать русский язык. Впрочем, «дуайен» слово французское, а по-русски оно переводится как «старшина», вернее, «старейшина». Так вот, на этой встрече вас представят генералу Бредли как дуайена. В их списке значится такой дуайен. Ну, а вот вы будете нашим.
— Иван Ефимович, вы же знаете, я по-английски ни бум-бум.
— Для этого мы к вам снова прикомандируем очаровательного лейтенанта, известную вам Лолу. Возражаете? Нет? Это уже хороший признак. — Он взглянул на стоявшие на столе часы, по-видимому, сувенир с какого-то сбитого неприятельского самолета, на которых стрелки светились, а секундная пульсирующим шагом бегала по кругу. — Если вопросов нет, то не кажется ли вам, сэр, что нам обоим пора немножко поспать?.. Да, кстати, господин дуайен, как пишется в дипломатических приглашениях, форма одежды парадная, ордена.
Так я неожиданно стал дуайеном. Дуайеном корреспондентского корпуса… на один день. Коллеги встретили это мое назначение, как и водится, великим трепом. Саша Шабанов продекламировал по этому поводу что-то весьма язвительное из Беранже. Деятельным образом помогли мне собрать у штабных офицеров комплект соответствующих регалий, ибо мои, естественно, хранились в Москве в комоде жены. Но на кого многозначительное звание дуайена произвело впечатление, так это на Петровича. Он, как говорится, до того преисполнился, что по собственной инициативе вычистил бензином мою форму, проутюжил, подшил к кителю целлулоидный подворотничок, отвратительно душивший шею, а пуговицы и собранные по знакомым регалии под его мастерской рукой засверкали так, что к моменту отъезда я превратился из нормального военного корреспондента в болвана с витрины столичного магазина Военторга, и капитан Устинов увековечил меня в таком торжественном виде.
Оставив инициативу экипировки дуайена в руках друзей, я тем временем знакомился с боевыми действиями 12-й армейской группы американских войск, возглавляемой Бредли, и с его военной биографией. Судя по документам, генерал этот в отличие от многих военачальников союзных войск был настоящим солдатом, участником многих больших сражений и битв. При встрече все это подтвердилось. Американских солдат мы видели уже на Эльбе. Славные, боевые ребята. Они запоздали — не по своей вине — включиться в эту нечеловечески трудную войну и потому воспринимали ее несколько легкомысленно, но в дружелюбии, сердечности им отказать было нельзя. Когда же к крыльцу роскошного особняка, который для этой встречи был наскоро превращен в штаб-квартиру маршала Конева, подкатил запыленный «виллис», пискнув тормозами, застыл у парадного крыльца и из него выскочил, именно не вылез и не вышел, а выскочил, высокий пожилой человек, прикомандированный ко мне лейтенант, по имени Лола, даже удивилась, что у известнейшего генерала союзников… такой пожилой телохранитель.
В самом деле, Омер Бредли был одет в солдатскую форму. Только три белые звездочки на каске, надетой чуть набекрень, говорили о его высоком воинском звании. Да, несомненно, это был не штабной полководец, а генерал-солдат, и, вероятно, именно это помогло ему сразу же найти общий язык с нашим командующим, который тоже слыл в наших войсках как маршал-солдат. Впрочем, сегодня мы командующего просто не узнавали. С дней сражений в моих тверских, верхневолжских лесах, с которых я его помню, он всегда служил примером суровой солдатской неприхотливости. Его штаб-квартиры обычно находились в крестьянских избах, ничем не отличавшихся среди других в порядке сельской улицы. И обстановка обычно