представьте себе, какие это люди — они обиделись на меня, и места этого я не получил!» О, вечно русская привычка «резать правду-матку»! Ведь это и в русской литературе запечатлено, вспомним Чацкого. Наговорив Фамусову и прочим массу неприятностей, хотя и справедливых, он на них обиделся за то, что они его невзлюбили и уехал искать место, где «оскорбленному есть чувству уголок». Не знаю, нашел ли такое место Глеб Александрович, но прожил он довольно долго. К сожалению, наши отношения прервались из-за пустяшного недоразумения, я бы теперь сказал — типично эмигрантского. Дело в том, что я тогда собирался жениться и нужен был мальчик, который нес бы икону. Естественно, выбор пал на маленького сына Глинки Глебушку (теперь он адвокат, профессор в юридическом колледже в одном из штатов). Дня за два до свадьбы я позвонил Глинкам, чтобы уточнить час. Ответила жена, которая, узнав, что свадьба состоится в шесть часов вечера, сказала — это слишком поздно для мальчика и она его не отпустит. Мне пришлось срочно искать другого мальчика, которого я и нашел. Но Глеб Александрович на меня обиделся. «Вы должны были поговорить со мною: я решаю, а не моя жена!» — «Но ведь она мать…» — пытался я возразить…
Но Глеб Александрович в знак протеста на свадьбу не пришел.
У меня же началась новая жизнь с новыми задачами и проблемами, и искать быстрого примирения с Глебом Александровичем я не старался, о чем сейчас жалею — он был очень интересным человеком и незаурядным поэтом».
Мне доводилось в 1970-е годы встречаться с дочерью поэта, родившейся до войны, — Ириной Глебовной. Она, конечно, знала, что отец ее вовсе не пал смертью храбрых вместе чуть ли не со всем московским писательским ополчением, что остался жив, попал на Запад. У нее на столе лежали и эмигрантские сборники стихотворений отца. Но время было смутное, среднее: никто из нас не знал, то ли следует гордиться таким родством, а «то ли нет еще», говоря словами Галича. Так мы и расстались на ноте ожидания. Я уже тогда подбирал по стихотворению свою огромную, вышедшую в итоге в 1990-е годы в издательстве «Московский рабочий» четырьмя томами, антологию поэтов-эмигрантов «Мы жили тогда на планете другой…». Мне думалось, что издавать эту антологию предстоит на Западе. Судьба распорядилась иначе: антология вышла в Москве — не по-цветаевски «после России», а по жизни «после СССР». Как раз подборка Глеба Глинки была в ней составлена и согласована с автором еще в 1978 году. Однако в новом тысячелетии работу над творческим наследием Глеба Александровича мы продолжали с его родившимся в Бельгии в 1948 году сыном от нового брака — Глебом Глебовичем. К этому времени мы уже знали точно, что гордиться таким отцом не столько можно, сколько необходимо.
Он и вправду не выучил английский язык. Странно для современного человека, но было именно так. Немецкий кое-как знал, поэтому при необходимости что-то купить, когда рядом не оказывалось сына или другого «переводчика», шел в еврейскую лавочку и обращался к продавцу с трудом, под Кису Воробьянинова, составленными фразами: «Гебен зи мир битте этвас аус фляйшконсервен унд айн бисхен… айн бисхен…» Продавцы, привыкшие еще не к такому, понимали его. Он всегда уходил из лавки, купив именно то, что надо. Но жить без языка той страны, в которой околачиваешься столько лет, — это жить
Как бы ни важны были для истории воспоминания Глеба Глинки об эфемерном в общем-то «Перевале», как бы ни хотелось теперь реконструировать подробности… нет, не жизни, но выживания писателя в довоенном СССР, все-таки главное, что создал Глинка, — это его злая, афористичная, глубоко философская лирика, ныне впервые столь полно собранная под одной обложкой. Еще менее хочется реконструировать историю «трудов и дней» Глинки в США. Даже не зная английского, он преподавал в университетах и колледжах, писал статьи, а главное — вновь стал писать стихи. Для этого Америка возможность давала. Художнику нужны холст и масло, музыканту — инструмент, даже прозаику нужны хотя бы карандаш и бумага. Поэту, тем более миниатюристу, не нужно вообще ничего, кроме минутки покоя и чистой головы: стихи, как говорила Ахматова, «диктуют». Их нужно только записать, а бумаги для них потребуется совсем мало.
Мнение о поэзии Глеб Александрович имел подчеркнуто свое собственное, и то, что он считал «первым русским поэтом» не Пушкина, а Баратынского, — это еще пустячок. Сохранилась фонограмма авторского чтения Глинки: он начитал на пленку (уже в середине восьмидесятых годов) более полусотни стихотворений, предварив их довольно длинной декларацией своего понимании поэзии. В частности, он объясняет, почему главный жанр в поэзии для него — лирическая миниатюра: «Лирическая поэзия с самых древних времен являлась наиболее чистым видом словесного искусства, ибо прокрустово ложе ее форм не допускало многословия». Само существование поэзии эпической для Глинки было вообще под вопросом, о ней он не говорит ни слова, лирика для него (не поэзия в целом!) — антитеза прозе. Отсюда и любовь к Баратынскому, одному из величайших в России мастеров лирики.
Человек вполне земной, охотник до всего земного, а заодно и просто охотник, Глинка проводил много времени в одиночестве. Одиночество, пребывание наедине с
Глеб Глинка
Архив на издании 1995 года отнюдь не был исчерпан. Оставалась неизданной полностью мемуарная книга «На перевале», оставались не собранными еще несколько десятков стихотворений, не говоря о разнообразной прозе, как довоенной, так и послевоенной. Настоятельно требовалось хоть какое-то минимальное собрание сочинений Глеба Александровича Глинки. И чем дальше отодвигались во времени даты жизни – тем больше была потребность в таком издании.
Именно это издание взыскательный читатель наконец-то держит сейчас в руках.