— Не думаю. Мой… Но в перчатках.
Да, решил я, стройка устала. Люди хотят нормальной жизни. Функционеры тоже ее хотят. Надоела фальшь. Мало охотников обслуживать ложные легенды. Все возвращается к норме. Вон и сопку любви запахали под огороды. На первых пятиэтажках еще остались скворешни, но уже почти нет никого из тех, кто их повесил. В тот год, когда я приехал, по комсомольским путевкам прибыло пять тысяч человек, а в нынешнем — сорок человек, не больше. Появились общежития для заключенных. Павел Луценко, которого после повести, написанной Немченко, так и звали «Пашка — моя милиция», теперь работал комендантом такого общежития. Мы начинали Запсиб. Заканчивают вербованные и зеки.
Зато по случаю пуска первой домны кипели настоящие страсти — из-за наград. Кому-то дали, кого-то обошли. Вечный литсотрудник городской газеты старик Теплицкий, знавший все обо всех и повидавший на своем веку не мало, я думаю, и комбинат на другом берегу, но всегда остававшийся за бортом — он говорил: «Слава Богу, живым», — на этот раз рассчитывал чего-нибудь урвать, какую-нибудь захудалую медальку. Но дали журналисту из областной газеты, который три недели выпускал на Запсибе листок «Даешь домну!»
Обидно.
Николай Шевченко, красавец-монтажник, вместо «Ленина» получил «Трудовое красное знамя». Тоже недоволен…
Я очнулся. Уборщица перестала шаркать по полу тряпкой. Шел одиннадцатый час. Наконец, появились хозяева кабинетов. Мне предложили подождать. «Минуточку!» — сказали.
Во всех комнатах сразу закрутились диски телефонов, пошла работа. В приоткрытые двери я слышал обрывки фраз, которые, соединяясь друг с другом, превращались в одну сплошную речь безымянного функционера.
— Матафонов?.. Как у тебя с цифрами охвата? Та-к… А сколько обсужденных?.. Понятно… Послушай, ты чем-нибудь занялся бы, Степа! Ведешь? Ну и веди! А я ответственный от комитета… И если в три дня не заплатят, пеняй на себя… Что? В три дня у них получки не будет? Ничего, соберешь… И помни: надо воспитывать убежденников, иначе нас не поймут. Как пишут в газете: «А что ты положишь в котомку потомкам?» Имей в виду, проблемы сейчас нельзя решать хип-хоп. Надо сделать замечательное движение еще более… Понял? Ну, усиль, усиль… Сколько у тебя учетных карточек? Триста пятьдесят? Ладно, Матафонов, вижу, мы с тобой сработаемся. Главное, чтобы ты сориентировался. А то, Матафонов, на ковер бросим, на гвозди!.. Не понял? Ну, потом поймешь. Дисциплина у тебя, не спорь, хромает. Не работает в бюро, выгони к чертовой матери. Выгоняй группкомсоргов… И потом — ты стол у себя поставь, кресла купи, портреты повесь, чтобы видимость была. Пригласи в гости! Я приду быт проверять. Через год пригласишь? Через год я переизберусь. И вот что, Матафонов, мы не слышим от тебя ни одного телефонного звонка. Не понятно, чем ты там занимаешься?
Думаю, сообразительный Матафонов понял, что к чему… У него свои заботы, у меня свои. Он скоро отправится домой, а я — во вторую смену. Опять я в бригаде. И снова зима, холодно, электричка не ходит, ремонт линий. Пустили старенький паровоз — по-местному, «бочку с дымом». Все ступени обвешаны, негде руку просунуть, схватиться за поручень. Втиснулся, руку положил на ладонь в варежке молоденькой девчонки — никаких эмоций. Так и доехали. Спрыгнули, разошлись в разные стороны. Повалил снег, заметая следы.
Леонович говорил о Запсибе: «Моя республика!»
Я написал ему письмо. Сообщил: «В твоей республике идет снег». И совсем не «теплый», как в одном из ранних рассказов нашего Гария.
В тот день и смена не заладилась, мы разошлись… Домой возвращаться не хотелось — Елены нет, она в вечернем институте. Сын — в Москве у бабушек. Куда себя деть?
Столько лет на Запсибе и ни разу не был в ресторане. Зайти, что ли?
Пересчитал наличность.
В дверях меня встретила грозная старуха.
— Ну куда? — оттолкнула она меня. — Куда в рабочей одежде? В рабочей не пускаем!
Я отошел.
Знакомый парень заметил меня.
— Ты что это в рабочем? Бригадиришь?
— Да нет… Так… Монтажником.
— Ты же был в редакции?
— Ушел.
— Что-то судьба всё к тебе боком…
Я промолчал. Подумал: идти домой переодеваться? Тогда уже назад не вернусь.
Быстро сбросил на морозе брезентовую робу, одернул куртку с меховым подкладом, почистил снегом брюки и валенки. В валенках, пожалуй, не пустит… Но попробую.
Робу свернул потуже, засунул под мышку и встал к бабке боком.
— Открывай!
И пока та соображала, проскользнул внутрь.
В зале было накурено. Я нашел себе место. Заказал по средствам. Шницель и сто пятьдесят.
Сидел и думал: почему у меня все так кряду — и с работой, и с Еленой? Тоже кошка пробежала. То поцелуи и рыдания, то нудные выяснения отношений. В один из таких тяжелых вечеров я, не находя аргументов, в сердцах разбил свою маленькую пишущую машинку, подарок тещи, еще трофейную. Поднял над головой — и бросил на пол, только железки полетели.
— Монтажник, иди сюда! — позвали меня.
Я повернул голову. В облаке дыма, за раскромсанным столом сидели трое. И один из них — я не поверил своим глазам — Петро Штернев. Наш Костыль.
Штернев с полгода как исчез со стройки. Говорили, что его посадили за то, что украл пустой ящик из-под водки. Осудили и дали срок. Его место занял, как и ожидали, Саня Опанасенко. Он освоил кое-какую штерневскую механику и мы зарабатывали сносно. Хотя в бригаде стало тускло и не было прежнего шума- гама.
— Ты откуда, «бугор»? Из тюряги что ли? — спросил я, подсаживаясь к их столу и беря стакан, на три четверти наполненный для меня Штерневым.
— А-а… Приехал, видишь, — отмахнулся Штернев. Он был уже изрядно пьян. — Неймарка знаешь, да? Марка Семеновича? Спрашивает меня: «Ты все пьешь?» Я говорю: пью! Но и горблю. Спрашивает: «Одну выпиваешь?» Чего там пачкаться? Две! «А я, — говорит Неймарк, — стакана не могу». Вот так, мужики! Что жизнь с людьми делает… Ну, ладно, поехал и… Крестная сила и обэхээсэс…, — и Штернев выпил, обильно смочив губы.
Откуда он вынырнул? Из прежней жизни… Я вспомнил нашу рабочую бытовку времен моего первого знакомства с Костылем, разбитую и перекошенную, со слепым окошком. Теперь у специализированных бригад будки стоят красивые, как стюардессы, с дверями из прессованной стружки, разукрашенные и с цветочками в горшках, с плакатами по технике безопасности, чертежами на столе и железным ящиком- сейфом в углу. У нас такой не было. У нас под ногами были свалены шланги от газосварки, всякий хлам, ничего путевого. Но Костыль все тащил и тащил на всякий случай. На лавке сидел Штернев и закрывал наряды. Раз в месяц, в долгих тяжбах с Марком Хиславским, а то и с самим Фенстером, Штернев совершал это почти ритуальное действо. Кричал: «Деньги не мне — парням!» Никто так не умел закрывать наряды, как наш Костыль. Писал аккорд на восемь рыл, а нас было, допустим, пятеро. Правда и вкалывали. «Парни, подъем!» — кричал Штернев. А мы только-только оттаяли в тепле. «Ты куда, дед?» «Поднимайся! Аккорд!» — расталкивал он нас, сонных, выгонял по одному на мороз, заставлял лезть на верх, ворча: «Пить хорошо, а горбить плохо, да?»
— Вот так, Володя, или ты вразнос, или семья в нужде, — произнес Штернев, словно прочитав мои мысли. — Запомни эту истину.
— Ну да, — улыбнулся я. — Особенно, когда у тебя шестой разряд, а у меня второй. Не ты меня, а я тебя обрабатываю.
— А-а, падло! Разбираться стал, — захохотал Штернев. Костыль заканчивал уже третью бутылку. Разговор пошел совсем пьяный. Наши соседи куда-то исчезли. «Бугор» поднял глаза, обвел мутным взором