надежды на лучшее будущее, свойственной человеку, людьми легко было манипулировать. Первым дрогнул «женский батальон» Юмашева — но это понятно. А вот что заставило Владимира Чернова поставить свою закорючку под «письмом коллектива»? Почему он вместе с другими выразил любовь и преданность начальству — вот это обескураживало. Но ни о верноподданном «письме коллектива», ни о том, кто из моих друзей его подписал, я не знал.

Все происходило слишком поспешно. Иногда мне кажется, появись какой-то люфт во времени, позволяющий обдумать, взвесить, я бы мог поступить иначе — и это пугает.

Прилетев, я тут же, едва ли не в тот же день оказался в редакции на праздничной встрече в зале, где собирались летучки и заседала редколлегия: теперь тут была вся редакция. Внешне — улыбающиеся лица, ощущение предновогодней таинственности, но шутки какие-то деланные, а улыбки осторожные, с оглядкой. Расселись. Коротич произнес короткую банальную речь по случаю праздника.

И вдруг — не помню, кто был первым, несколько человек, один за другим, прошли к столу, за которым сидел главный редактор, и положили перед ним заявления об уходе.

Всю ночь я размышлял, как поступить. Я не знал подробностей, деталей, лишь в основе своей ухватывая смысл происходящего. Я не понимал, почему Коротич не хочет сделать результаты аудиторской проверки достоянием гласности. Если Лев Гущин чист, пусть об этом узнают все. Но если факты скрываются? Значит… А может быть, у главного редактора есть основания беспокоиться не только о судьбе своего заместителя? И что за личности все плотнее сжимают кольцо вокруг самого Коротича? Какие-то темные лошадки. Там, наверху, большие перемены — Янаев с компанией а тут, в редколлегии, зеркальное отражение тех перемен? Но если ушли мои товарищи, с кем же я остаюсь? Однако не обо мне речь — с кем остается Коротич? И если завтра уйду я, то наша редколлегия превратится полностью в партийный орган. Да это же маленький «коммунистический переворот». И поразительна легкость, с какою наш Виталий Алексеевич, кумир редакции и миллионов читателей, наше знамя, согласился расстаться с нами. «Ну, кто? Кто еще?» — восклицал он нервно. Как будто выступающих выкликал на летучке.

А я? Я сидел, как и все, молчал, наблюдал эту сцену. Но теперь-то ночь прошла, было время подумать. Неужто я один пишу такое заявление.

Так я незаметно для самого себя уже давно что-то набрасывал на листке — мое заявление об уходе из «Огонька».

Утром я принес его в редакцию и, не заходя к главному редактору, отдал листок его секретарше.

Любопытно: в августе в Дагомысе я познакомился с Павлом Глобой и его женой Тамарой. Записал беседу с ними — астрологический прогноз не личности, а целой страны и назвал его: «Полет над пропастью». Никто не хотел его опубликовать, даже «Огонек». Его напечатали только в «Новом русском слове», в Нью-Йорке, а единственный экземпляр газеты, который я вез с собою, остался у Леона Измайлова, моего попутчика по самолету. Но поразило меня не столько точность, с какою предсказывали нам катаклизмы эти очаровательные люди, сколько — моя личная судьба, известная им заранее. Тамара, когда я в шутку попросил ее порассуждать на эту тему — за пределами официальной беседы, — сказала: «Знаете, а ведь вы уйдете из „Огонька“. И еще в этом году». Я рассмеялся — подобное не входило в мои планы. Но эта милая колдунья сообщила мне и то, чем я буду заниматься после «Огонька». «Что-то фантастическое, не рациональнее, — сказала она, силясь выразить мысль. — Вы будете что-то писать, но не в жанре журналистики. С нею вы практически расстанетесь».

Под занавес 1990-го года я успел выполнить задуманное не мною, а когда остался без работы, то началась действительно отстраненная от реальности жизнь, если под реальностью понимать грохочущие на московских улицах танки, группу заговорщиков с унылыми физиономиями, президентов — уходящего со сцены и на нее вступающего, в окружении никому не известных личностей, иные из которых будут потом упражняться, как и я, на литературной ниве. Сам себе я казался плодом моего воображения, если все они, которые на экране убивают друг друга, — реальность. Меня как бы и не было, хотя я сидел в избе на краю Владимиро-Суздальского ополья, у реки, за которой уступами уходила на север стена дремучего леса. На допотопном «ундервуде», подремонтированной мною пишущей машинке моего сына, я начал эту перевернутую вспять фантазию на темы собственной жизни, а теперь заканчиваю ее, в духе перемен, с помощью новейшего «Пентиума», мудреной, сказочной вещицы, непостижимой уму.

Глава 4

Продолжение досуга: неиспользованный билет на «Солярис»

1

Опять для возвращения в прошлое нашелся повод.

Весной 97-го, аккурат в день моего рождения, то есть опять девятнадцатого числа, санитары положили меня на брезентовые носилки и под завывания привязанного Скифа, кавказской овчарки, моей последней любви, вынесли меня, замешкавшись в дверях — не ногами же вперед, еще рано, — на улицу, к дожидавшейся «скорой».

Через месяц, когда я более менее пришел в себя, кардиохирург Владимир Александрович Чернов, доктор наук из института трансплантации и пересадки органов, известного больше под названием «института академика Шумакова», сказал мне просто, по-деловому: «Ну что, Владимир Владимирович? — как бы спрашивая меня. — Сейчас или никогда».

Меня направила к нему симпатичная молодая врач по имени Татьяна Георгиевна, такая симпатичная, что я ей безоговорочно поверил. Расставаясь после месяца нашего вынужденного знакомства, она сказала без тени заднего смысла: «К сожалению, мы встретились с вами на больничной койке» — я еле удержался, чтобы не ответить милой женщине, как я бы ответил, будь я помоложе, или она — постарше, но я решил не реагировать на каламбур, случайно сорвавшийся с губ врача, а поехал к Чернову. Я еще плохо стоял на ногах и апрельский свежий ветерок покачивал меня, как тополиную ветку.

Татьяна Георгиевна убеждала больше глазами, но и логика была: Чернов, по ее словам, обладал талантом, имел редкие руки хирурга, был думающим человеком, окончил военно-медицинскую академию и стажировался несколько лет в Лондоне, ему за сорок лет, спокойный, мужественный. Зрелый человек.

— И статистика у него хорошая, — подчеркнула Татьяна Георгиевна.

И я догадался, в чем дело.

Если бы не эта женщина, никогда бы не отважился.

Выслушав Чернова в его маленьком кабинете на последнем этаже, я попробовал оттянуть время. Предложил: давайте осенью! После лета и сил будет больше.

Хирург покачал головой и повторил: или сейчас, или — как Бог даст, но уже без операции.

Я кивнул. Хорошо, сказал я. И закрутилась карусель, да так ходко, что я едва успевал поворачиваться. Мы с Тамарой помчались на трамвае за мылом и зубной щеткой, вернулись, оказались в палате, появился Чернов, посмотрел в записную книжку, что-то сообразил и спросил: «Когда будем оперироваться?»

Я ответил:

— Только не девятнадцатого.

— Хорошо. Тогда семнадцатого.

— Но это же послезавтра!

Утром операционного дня сестра из процедурного кабинета хохлушка Оксана, решительная девица, вымазала мне грудь зеленкой, назвала меня «крокодильчиком» и предупредила, чтобы я никаких маек или рубашек уже не надевал, скоро за мной приедут.

Вчера на ночь я помолился, как умел, отдавая себя в руки Господа и Чернова, потом заснул, почти не тревожась, проснулся бодрым. И теперь, по пути в операционную, на узкой тележке в форме носилок, подпрыгивая на стыках в полу, я ехал спокойно, буднично, как будто мне предстояла элементарная процедура. Помню, перебрался на операционный стол с нависающей над ним гирляндой прожекторов. Увидел младшего Шумакова, сына академика, добродушного молодого мужчину невероятных размеров, улыбнулся ему, попросил: «Вы не пожалейте дозы Дмитрий Валерьевич, а то я не засну!» «Заснешь, заснешь, — откликнулся Шумаков, — не пожалеем!»

Чернова поблизости не было. Метр приходит на двадцать минут — на самую тонкую работу, вшить

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату