вынести на гребне сгусток энергии в виде выводов. Придет пора, наступит наш черед, журналистов. Потребуются публицистические «полуфабрикаты». А из них, когда наступит час всесоюзной дискуссии — сперва общепартийной, а потом общенародной, — мы сделаем отточенные готовые статьи.
По сути речь шла о создании в стране альтернативного идеологического центра. Только такой центр способен был выработать сумму идей, которые когда-нибудь станут нужны грядущим партийным лидерам.
Никто из нас еще не отделял себя от партии — в том смысле, что не представлял себе практическую работу вне ее рядов и все перемены в обществе связывал с ее переустройством. Вот вынесет волной на самый верх какого-нибудь толкового вождя, мы ему дадим в руки готовые формулы. А пока нужен анализ, изучение — и не в скафандре идеологических догм, не со связанными руками. Нужна открытая полемика.
Лен, например, рвался поспорить с Солженицыным. Не с мракобесных позиций власти, объяснял он, а с подлинно марксистских.
Меня это настораживало. Но я был опьянен махиной нашего замысла и не вникал в конкретику.
Мы прикидывали, кто мог бы войти в круг Соляриса.
Иногда наш замысел представлялся нам в качестве самиздатовского журнала, иногда — как раз вне жестких его рамок, а как разрозненное перетекание рукописей. С той разницей, что передавались бы они не из рук в руки, а выходили бы из наших рук и возвращались бы к нам. Библиотека. Никакого прямого обмена между авторами. Друг друга будут знать не в лицо, а по текстам, по псевдонимам. Будут догадываться, кто стоит за той или иной работой, но безопасностью нельзя пренебрегать.
И только трое будут знать всех. Я их назвал «техниками революции» (слова Леонида Красина). Эти люди обеспечат функционирование Соляриса.
Начитавшись Бредбери, я фантазировал: вот затопим адскую печку Хогбенов — котел свободы!
Я понимал: это уже не игрушки. Это подполье. Я однажды сказал себе — да. И душа взмыла, отстегнув балласт. Не мальчики уже — мне под сорок, Лену под пятьдесят — мы ходили по Москве и радовались, как дети, у которых впереди праздник. Жизнь наполнилась смыслом. Все вокруг стало значительным. Я приходил в редакцию и смотрел на моих товарищей другими глазами: у меня была «тайна». Я встречался с авторами, с учеными — и думал: у кого из них я смогу получить такие рукописи? Для Соляриса!
Надо ли расширять круг «техников»?
Если Лена Карпинского принять за точку отсчета — то я был «номером два», а Игорь — «номером три». Подозреваю, что до меня были какие-то «нулевые», пробные варианты.
Но непосредственное дело начали мы.
Первой ласточкой стала переправленная нам из Праги работа Отто Лациса «Год Великого перелома». Лацис сидел тогда в журнале «Проблемы мира социализма». Я лишь раз видел бегло этого человека в квартире Карпинского.
Лен снабдил рукопись своим редакторским комментарием.
Я где-то раздобыл пачку тонкой папиросной бумаги. Искал надежную машинистку. Поиски затягивались.
Наконец, Лену надоело ждать и он отдал рукопись какой-то своей знакомой.
Перед этим произошел странный случай.
Вдруг меня вызвал Юрий Поройков, главный редактор «Молодого коммуниста», и сказал, что какая-то хренация-ассоциация при Союзе журналистов предлагает послать меня в Прагу.
Я удивился: с какой стати?
Но обрадовался, не чуя подвоха. Подумал: удобный случай, отвезу Отто комментарий Карпинского к его рукописи.
— Что нужно для поездки? — спросил я.
— Вот товарищ из этой ассоциации, — сказал Поройков, — он объяснит.
Оказалось, ничего особенного не нужно. Только паспорт. Господин неопределенного возраста обещал все быстро устроить.
Признаюсь, у меня даже тени сомнения не возникло. Не скажу, знал ли Поройков, с кем имеет дело. Возможно, и не знал. Мы ведь привыкли, что поездка за границу — дело загадочное, связанное с проверками, таинственным «оформлением», смысла которого простому человеку не понять. Если говорят: все сделают, значит, скажи спасибо и жди.
Комедия, разыгранная со мной, планировалась в расчете на то, что я, отправившись в Прагу, захвачу с собою комментарий Карпинского. А они — захватят меня.
А может быть, им нужна была моя фотография?
Я готовился к поездке за рубеж. Паспорт мне давно вернули, но в Прагу не слали. Я не расстраивался, тем более что Карпинский сказал, что показывать комментарий Отто не стоит.
Итак, Лен отдал рукопись Лациса со своими заметками знакомой машинистке. Это произошло дней десять назад. И вот теперь я сижу не в Праге за кружкой пива, а на Лубянке, глотая слюну.
За окнами давно почернело. Разговор тек вяло, лениво, в тягость для обоих. Иногда я как бы засыпал. Не слышал, а если слышал — не отвечал, смотрел в стену и молчал.
Следователь, как автомат, спрашивал, призывал. Если он повышал голос, тогда и я взрывался, требовал, чтобы дали позвонить жене. И неожиданно затихал. Съеживался и смотрел в сторону.
Я понимал: ему все ясно. Чего же хочет?
Поощряет меня умереть достойно? Как тот монах-бенедектинец? И в душе скорбит, что вынужден отсекать загнивший член государства?
Убеждает, уговаривает. Хочет, чтобы я сам себе вынес смертный приговор. Где-нибудь у него тут и мешочки с порохом. Ну, выкладывай, я устрою фейерверк!
Нет, монах, не получится! Мы уже читали Исаича. Просто тебе позарез нужно, чтобы я сам все рассказал. А потом ты попросишь изложить письменно и поставить подпись. Потому что у тебя в столе — только доносы стукачей и магнитофонная пленка шосткинского завода. Агентурные данные, а их ни к партийному делу не пришьешь, ни в суд не представишь.
Потому и бубнишь: «Посоветоваться, посоветоваться».
И тут гебист вдруг вскочил, как подкинутый пружиной, и вытаращил глаза, глядя не на меня, а мимо — на дверь.
Руки — по швам!
Я оглянулся.
В дверь входил человек с узким черепом, будто его сплюснули ему вагонными буферами, с бледным и надменным лицом-маской.
Это был генерал-лейтенант КГБ Филипп Денисович Бобков, шеф идеологического управления.
Я, естественно, этого тогда не знал. Сидел и ждал, что будет, не понимая даже, отчего мой Николаич так встрепенулся.
— Ну что? — спросил генерал.
— Да все на отбой. Не желает себе помочь.
— Ну, раз не желает, ему же хуже.
На меня Бобков не глядел. Не удостоил даже поворотом головы в мою сторону. Я был для него — мразь, объект операции. Я тоже молчал.
— Вот говорит: из-за нас в кино опоздал. На «Солярис», — брякнул вдруг мой Ваня.
— Ну, это мы выясним, какой солярис-полярис, — сердито произнес Филипп Денисович.
Только тут я заметил, что вошел он с папкой для бумаг. Он держал ее в руке и теперь раскрыл, глянул в листок и впервые обратился непосредственно ко мне.
— Что вы из себя строите? — стал срамить меня генерал. — Молчите, запираетесь! Ахинею несете. Дрожите тут, отпираетесь. Не стыдно, а? Где же ваши принципы? Вот у Карпинского они есть — да! Его можно уважать — он последователен. С ним можно спорить: прав, не прав. Но это личность! С ним есть, о чем поговорить. Он логичен в своем поведнении. У него есть позиция. А вы? Ну, молчите, молчите.
— Жаловаться на нас собирается, — вставил следователь.
Он совсем посерел и обмяк рядом с генералом. Стоял все так же, руки по швам. А Бобков вальяжно