И конечно, встретили одного из топтунов — в дубленке. И, не обращая на него внимания, почти не разговаривая друг с другом, поехали в редакцию «Младокоммуниста». Предстояло кое-что уладить. Уройков сообщил: «Состоялось решение секретариата ЦК, и ваши просьбы удовлетворены». Это следовало понять так: вы просили уволить вас, и секретариат согласился.
Теперь можно выдать каждому по трудовой книжке.
— Если у вас есть желание встретиться с секретарем ЦК Матвеевым, — сказал Уройков из вежливости, — то он может с вами переговорить.
Я неопределенно пожал плечами, Пальм молчал. И вдруг Фома неожиданно подал голос:
— А почему не поговорить? Можно поговорить. Есть о чем!
Уройкову стало дурно. Он побледнел, потом покрылся розовыми пятнами и застонал:
— Вы понимаете, что делаете? Соберется секретариат. И вас уволят уже не по собственному желанию, а-а… — Уройков задохнулся.
Он уговаривал, грозил. Но Лямкин уперся. А мы присоединились к нему: «Есть о чем поговорить!»
Уройков вызвал на помощь Урюпу. Следом прибежал Зарайский. И даже седой армянин Аперсян, который старался держаться нейтрально, пришел выручать главного. Строгим тоном, как о трагическом, Уройков сообщил, что упрямые люди собираются идти объясняться к Матвееву, сказать ему, что тут, в редакции, на них оказано давление, что их вынудили написать заявления об уходе.
Потом нас попросили подождать. Наконец в прихожую вышел Уройков и строгим официальным тоном сообщил, что в пятнадцать ноль-ноль секретарь ЦК ждет нас.
И вот мы сидели в здании ЦК комсомола в конце длинного коридора и ждали приема. Показался Уройков с мукой на лице, сообщил, что аудиенция несколько задерживается. Предложил пообедать тут же, на улице Чернышевского, в столовой ЦК. Посчитали деньги, кто сколько раздобыл. С рублем Лямкина — набралось четыре с мелочью. Для цековской столовой — это даже слишком. «Неплохой все-таки парень Уройков, — подумал я. — Просто влез в ярмо, а теперь не распряжется. И есть безумно хочется».
По мере того как приближались к столовой, Уройков все заметнее нервничал.
— Может, сюда зайдем, — предложил он, проходя мимо кафе. — И народу немного.
— Да нет, — сказал Фома. — Чего уж там? Пошли в вашу!
Юлий пробормотал:
— Встретите кого-нибудь, могут задать вопросы.
— Да ладно! — Лямкин был безжалостен. Мы с Пальмом смотрели на него с удивлением.
— Ну, как хотите, — сказал Уройков и покорно зашагал к цековской столовой. — Это со мной! — кивнул он охраннику в дверях и, оправдываясь, уточнил: — Они к товарищу Матвееву! Надо пообедать…
Нас пропустили. Секунду поколебавшись, Юлий не пошел с нами в общий зал, а прошел в специально отведенную комнату для начальства. В эту минуту дверь с улицы распахнулась и в вестибюль ввалился с облаком морозного пара «топтун» в дубленке. Не скрываясь, показал охране на входе удостоверение и пошел в гардероб раздеваться.
Ели, конечно, без аппетита.
От встречи с Матвеевым осталось ощущение пустоты. Секретарь ЦК бессмысленно смотрел белесыми глазами мимо нас. Рядом сидел Уройков, ерзал на стуле, нервничал. Повторял: «Никакого давления не было. Я приведу пять членов партбюро, они подтвердят». И шептал мне: «Эмоции, эмоции…» — чтобы я не проявлял чувств.
Затея прийти к секретарю ЦК и «качать права» была, конечно, бессмысленна. Мы спрашивали, почему нас затащили в КГБ, а Матвеев отвечал: «Вам виднее». Мы указывали на Уройкова и просили объяснить, почему нас так поспешно выкинули из редакции, а секретарь ЦК цинично говорил: «Вы сами написали заявления об уходе». Мы инстинктивно цеплялись за старое, еще ощущая себя придворными журналистами, хотели, чтобы с нами поступали, как с равными, но поезд ушел, а мы остались на холодном зимнем перроне, и вокруг была другая реальность, новая и пугающая.
Слоняясь без дела, я набрел на редакцию, которая, не разобравшись, согласилась послать меня в командировку в Ленинград. Оказалось, что и Фома Лямкин, волей случая, отправился в том же направлении, и вот мы оба бродили по холодному, продуваемому ветрами городу. Мы жили на далеком Приморском бульваре, добираясь до него бесконечными трамвайными петлями, в дешевой гостинице, которая была нам по карману.
Зашли к Александру Тихонову, старому другу, который на своей шее испытал, что значит оказаться на пути партийной машины, поперек ее дороги. Он еще раньше нас, когда работал в комсомольском обкоме, проводил рискованные эксперименты по собиранию вокруг себя творческих, не оболваненных людей. И как только вышел за рамки дозволенного, стал видим, понятен и опасен — разметали его кружок, выкрутили руки, пришлось бежать в дыру, к технарям, в Альметьевск, под защиту технократов и прагматиков, он им — социологическую науку, они ему — относительную свободу.
Тихонов грустно вздохнул. Ведь мы и его тянули в компанию к Горбинскому, но что-то его насторожило в нем.
Конечно, мы навестили и Зинаиду Николаевну Немцову, старую большевичку и зековку с восемнадцатилетним стажем. Бывая в Питере, я всегда заходил к ней, а в этот раз привел с собою Лямкина. Выложили все, что с нами произошло.
Немцова выслушала молча, не задавая встречных вопросов, а когда мы замолчали, воскликнула:
— Как вы могли вляпаться в такую историю?
Зинаида Немцова была удивительной личностью. Седая, как лунь, голова на тощей старушечьей шее, щуплая фигурка, но быстрые движения, стремительные, с учетом возраста. А было ей в ту пору за восемьдесят. И всегда, когда я появлялся в квартире на Петроградской стороне, она торопилась меня напоить чаем, сунуть бутерброд с холодной котлетой. Жила она одна. Где-то дочь, с которой в разладе, заглядывал внук стрельнуть деньжат. Никогда я не видел ее близких, но сказать, что Немцова одинока, было бы неверно. Она участвовала во всех заметных либеральных инициативах, руководила музеем на Металлическом заводе. Арестована она была в должности парторга Светланы, по-моему, в середине тридцатых — это делало ее уникальным человеком, и я, еще в пору работы в «Комсомольской правде», не раз пользовался ее советами, когда нужно было разобраться в непростых ленинградских историях, запутанных и конфликтных.
— А я верю в повороты! — произнесла вдруг Немцова. — Скоро ли, нескоро, но они наступят.
— Вы, Зинаида Николаевна, неизлечимый оптимист.
— Причем сперва поворот будет к чему-то такому, что уже было. Опять будут колошматить, как колошматил Сталин. Но это ничего не даст! Экономика заставит пойти на перемены… А что касается вашей истории, — добавила она, — то, по-моему, вы связались с авантюристом, который, вольно или невольно, проявил себя как провокатор. Поймите и зарубите на носу: в наших условиях действовать можно только внутри партии и вместе с партией. Иначе погибнете.
Встреча с Немцовой не добавила ясности.
Возвращаясь мысленно к этой теме, я все время думал: ошибочен ли был избранный нами путь? Никто насильно не загонял нас в дом к Рему Горбинскому, это был наш собственный, добровольный и осознанный выбор. Но что значит «только с партией»? О чем Немцова ведет речь?
Мы и начинали — вместе с партией и внутри нее. Не сразу возник замысел Соляриса. Он созревал не один год. В моих бумагах сохранилась пометка: «…4 октября 1971 года. Моросит дождь. Зябко». В тот день выпавший утром снег лежал местами на асфальте, холодя все вокруг, и Горбинский, открыв дверь и увидев меня мокрого, вздохнул: «Когда все это кончится?» — посетовал на погоду, а прозвучало — когда вся эта издерганная жизнь прекратится? Когда наступят перемены?
Еще свежи были воспоминания о Чехословакии. Газеты бились в истерике, клеймили Солженицына, мировой империализм, разоблачали шпионов и предателей-диссидентов.
В этот день, 4 октября, я узнал, что умер журналист Овчаренко, и, грешным делом, подумал: уйди он раньше, до Праги, не написал бы своих верноподданнических статей, пришлось бы искать другого. И память о человеке осталась бы чище.