— Никанорыч! — звонил Вербицкий главному диспетчеру треста, частому гостю на полночных посиделках. — Дай, старик, автобус для учителей.
Ни заявок, ни виз, все делалось на элементарной дружеской основе.
При этом Вербицкий оставался для всех просто Венькой. Мало кто знал его полное имя, не говоря об отчестве. А ведь ему шел четвертый десяток лет.
Он мог с каменным лицом стоять в почетном карауле у гроба разбившегося на железнодорожном переезде шофера. Мог вместе со всеми сажать вокруг детского сада деревца. Мог и пить до полночи, а наутро проникновенно смотреть в глаза, вручая комсомольский билет. Его руки сжимали древко знамени, и он гордо нес его на слете, возвышаясь над всеми на голову. Голос его в такие минуты дрожал.
Лихость и штурм сопутствовали всему. И эти большие, расширенные в экзальтации, глаза.
А хорошо ли шла работа на стройке? По-всякому. Но работа, если рядом оказывался Веня Вербицкий, романтизировалась. Например, возили самосвалы грунт и гравий. Жижа — море грязи. Машины тонут в ней, шофера матерятся, сирены ревут, народ шарахается и звереет… Но Вербицкий назвал объект «курской дугой». Он сказал: «Это бой!» — и бочку кваса лично доставил шоферам в карьер.
Все мероприятия у Вени носили откровенно ритуальный характер. Он не выносил серости жизни и стремился придать ей ореол необычности. И даже загадочности. И это очень нравилось. В нетерпении мысленно мы опутывали земной шаг миллионами километров стальной проволоки, которую произведет Запсиб. Тянули эту проволоку до Луны. Ну кого могли вдохновить осточертевшие маринованные помидоры, портянки в прихожей в общежитии, бестолковщина на стройке, бесконечные призывы экономить, экономить, когда вокруг ржавеет под дождем импортное оборудование, все эти оперативки, втыки и штурмы, однообразные и скучные. А тут вдруг автопробег «Запсиб — Марс»! Космическое противостояние планеты вооружило фантазию, и даже мне стало казаться, когда я копал траншею под фундамент бани, что все вокруг не так уж плохо. Если еще присесть в кружок и выпить по стаканчику «Анапы» — почему-то на стройке в те годы продавали именно это дешевое винцо, — то жизнь предстанет в другом обличье.
Вот и задумаешься, чем был для меня и таких, как я, Запсиб.
Может быть, ситуацией отклонения?
Отклонения от нормы, от эталона, от того, что представляла реальная советская жизнь?
Может быть, я поехал именно это искать? Что-то вроде воли? Запорожскую сечь?
В голове крутился образ: фаланстер, «республика Запсиб». Как попытка прорваться в будущее, которое я плохо себе представлял. Отвергая унылую действительность, я готов был принять душою то, что утверждалось у меня на глазах на пятачке Антоновской площадки: смесь максимализма и амбиций, идеализма и выспренности. Не хотелось просто так жить в провинции, за рекою, вблизи города Сталинска. Вся страна продолжала еще жить в городе Сталинске, а тут — казалось мне — уже выбрались за его пределы.
Какое-то время я играл в компании роль поэта. Вербицкий был идеологом и просто «легендой». Он — патриций, можно сказать: божество. Он мог просто сидеть во главе стола и произносить речи, мог и не произносить, а молчать, в зависимости от настроения. Все равно в стакан в его руке плескали бы без задержки. Ливенсон — бард, он отдал первую гитару в музей, играл на другой, которой тоже превосходно владел. Гоша был, конечно, шутом, пытавшимся спорить с патрицием, классик в нем еще не проснулся. Работяги — статисты. Меня же, полагая, что поэты не вполне в себе, никто не обижал. Так продолжалось примерно с год.
Но вот однажды моя монополия закончилась.
Из Москвы приехал Владимир Леонович, можно сказать, профессионал. Он так воспел обыкновенный обрывок троса, брошенный у дороги, — свое свежее впечатление, — что я понял: пора переквалифицироваться в управдомы.
Сперва Леонович отобрал у меня поэзию. Потом… но не буду забегать вперед, ломать прежде времени сюжет.
Трудно сказать, сколько бы продолжался романтический угар на сибирской стройке. Зависел ли он от общих причин, от того, что происходило в стране, или все держалось на личности Веньки Вербицкого?
Пролетело жаркое и пыльное лето, настала осень, превосходная в Сибири пора. Только-только я начал зарабатывать приличные деньги в монтажной бригаде и расплачиваться с долгами, как вдруг Вербицкий засобирался в Москву.
Окружение восприняло известие как катастрофу.
Перед отъездом Веня Вербицкий, в один миг постаревший, с тяжелыми мешками под глазами, позвал меня к себе «на разговор».
— Старик, — произнес он проникновенно. — Пойми, старичок, ты единственный, кто сможет сохранить традицию. Пришлют из ЦК функционера. Что будет с Запсибом?
Его глаза смотрели печально. Тени под ними свидетельствовали о неблагополучии почек. Хроническое недосыпание и груз выпитого добавляли печали облику Венички. Как можно было отказать такому человеку?
— Что я должен сделать? — спросил я.
— Ты станешь заместителем секретаря комитета стройки. Моим заместителем. И когда я уеду и пришлют «варяга», ты будешь спасать стройку. Ты понимаешь? Спасать Запсиб! Иначе он все угробит.
— А он кто?
— А-а… Серая мышь. Но если их соберется много, все пропало.
Из бригады я ушел в одночасье. Появился в комитете комсомола. Пару раз вымыл пол, подражая Веньке Вербицкому. Побегал с утра по бригадам, поговорил о том о сем. На какой-то субботник отвез лопаты.
Вот и все, что успел в смысле сохранения традиций.
Провожали Веню узким кругом. Напоминало похороны. И так же спешили и суетились. Трезвым был только я. Погрузили легендарного секретаря в грузовичок, накрытый от ветра фанерой. Утро было морозным, а Вербицкий — в легком пальтеце и в полубредовом состоянии. Переваливаясь с боку на бок, грузовичок тронулся, ребят бросало от борта к борту, и наливать было неудобно. А очень хотелось добавить, поэтому ехали с остановками, временами стучали по кабине, просили на минуту притормозить машину, чтобы разлить по стаканам.
Еле успев к московскому поезду, втолкнули комсорга в вагон.
Почему он уехал? Может, устал? Может, жизнь взяла свое? Не век же бегать с седой головой по стройке, произносить проникновенные речи и пожимать работягам руки. Или, может, идеологические жрецы прослышали про его «закидоны» и решили отозвать секретаря от греха?
Я понятия не имел, что мне без Вербицкого делать.
Наконец, из Москвы прибыл новый человек.
Маленького роста, вежливый. Активу он сразу не понравился. Актив ощетинился. Я, видя это, даже сочувствовал новичку.
У приезжего была скучная фамилия — Малафеев. С ним приехала жена, дородная темноволосая казачка, привезла детишек. Чувствовалось, что новый секретарь собирается жить без палаточного энтузиазма, основательно. В своем кабинете он первым делом поставил на стол привезенный с собой фарфоровый бюстик Ленина. На стенах появились графики продвижения к «школе коммунистического хозяйствования», именно так он обозначил задачу. С бардаком предстояло расстаться. В такую «школу», по замыслу Малафеева, надо было превратить бестолковую стройку.
Всю зиму бесконечно заседали. Что делал я конкретно, спроси меня, я не отвечу. Но весь день крутился. Говорил по телефону, принимал посетителей. Самое удивительное, именно я должен был идеологически обеспечить чудесное преображение стройки. Однако как это сделать, я не знал.
Я наблюдал разносы на планерках, слышал мат-перемат, который уже не резал уха, знал, что воровство стало привычным, а чудовищный дефицит всего и вся казался мне планетарным явлением — все это было обычным, неизбежным, как снег зимой.
Я удивлялся дисциплинированности Малафеева, которому, казалось, безразлично, есть ли здравый смысл в том, чем он занимается. В Москве сказали: езжай и делай. И он, как солдат, отправился выполнять приказ. Такой родную мать не пожалеет, себя изведет до язвы, всех замучает, семью угробит — но ради чего?