Чехов лукавил, говоря о жене-медицине и любовнице-литературе. Нерушимость его брачных уз с литературой не могла разорвать ни одна самая фантастическая любовница. Что уж говорить о медицине.
Он был глубоко раним и одинок именно потому, что посвятил себя служению одной единственной женщине – литературе.
Женщине, не прощающей измены.
Сколько нас, пытавшихся добиться ее расположения, пылится в запасниках библиотек. Сколько…
Как это у Светлова: «Я другом ей не был, я мужем ей не был, я только ходил по следам…»
Иногда она позволяла мне поцеловать руку, не снимая перчатки. И исчезала на много лет…
Я не ходил за ней по следам. Повседневность занимала мое воображение. Сиюминутность неотложных дел, которые надо решить во что бы ни стало, а уж потом… А что потом? Тот самый суп с котом. В лучшем случае, каша с компотом.
Я не жалею прожитой жизни. Хорошего в ней было все-таки больше, чем плохого. Я жалею, что не ощущал дыхания времени.
Я не жалею, что ходил по следам других женщин. Я жалею, что они, как и я, не ощущали дыхания времени.
Другая пришла неожиданно. Поздним майским вечером.
Та, которой я совсем не ждал и которой был по-идиотски счастлив. Та, чья фотография лежала в столе под бумагами, и лишь в минуты особого благоденствия я доставал ее, понимая, что не все так хорошо, как казалось еще мгновение назад, и жизнь без нее лишена чего-то существенного, может быть, главного. Самая земная из женщин, единственно боготворимая мною.
Я обнимал ее плечи и молчал. Любые слова были сумняшеся ничтожны по сравнению с тем, что произошло. Говорила она. Быстро, словно оправдываясь, говорила о том, как долог и труден был ее путь ко мне. Вот он и окончен, этот путь, и ничто теперь не сможет разлучить нас. В доме напротив включили магнитофон. «Синенький скромный платочек…», «Где же вы теперь, друзья-однополчане…», «Ночь коротка…»
Кто составлял эту кассету и сейчас крутил ее? Захмелевший ветеран или такой же как я заложник войны?
«Нас оставалось только трое из восемнадцати ребят…»
Тогда нас оставалось пятеро. На высоте 1414,1 под позывным «Гейзер-93». Пятеро из всей группы.
В первой штурмовой группе, попавшей в засаду, уже было четверо убитых и семеро тяжелораненых. Двоих разнесло в клочья полутонным фугасом. Но об этом мы узнали позже, запаивая в цинк и обкладывая горным камнем уцелевшие части рук, останки сгоревшего камуфляжа и армейские ботинки погибших…
А сейчас с высоты 1414,1 один за другим уходили к месту подрыва десантники. Уходили, рассчитывая дотащить раненых до ближайшей вертолетной площадки, еще не ведая, что там, в ущелье, отсчет жизни давно шел на минуты, которые уже никого не могли спасти.
Раненых передавали с рук на руки, как при пожаре передают ведра с водой, и они умирали на руках, не коснувшись земли. Первый, второй, третий… Эти руки ощущали последнее тепло товарища – те беспомощно опускались под грузом мертвого тела…
А мы оставались на высоте прикрытия, не понимая, кого и как будем прикрывать. «Духи» блокировали плато с двух сторон: гранатометными расчетами и снайперскими парами – с хребта, пулеметами и автоматчиками – снизу, и теперь мы сами были у них как на ладони.
Можно было уйти по тропе в горы, но такого права мы не имели. Какой-то выдающийся полководец, разрабатывающий операцию, определил отметку 1414,1 как высоту прикрытия, и этого было вполне достаточно, чтобы нам пятерым остаться здесь навечно, покрыв себя неувядающей славой.
«Духи» периодически вклинивались в нашу радиосвязь с пожеланиями счастливой жизни на том свете. Близкими, почти осязаемыми звездами легла ночь. Далеко, с берега реки, доносились разрывы тяжелых снарядов и поднималось бледное зарево пожарищ – по предположительным базам противника работали с Иола батареи залпового огня.
А под нами, совсем рядом, оживленно переговаривались на фарси и курили, не боясь демаскировать себя, «духи». Время от времени, пущенные щелчком, прочерчивали ночь трассирующие огоньки сигарет…
До отдачи команды «на поражение» оставался час. Или минута…
– Я так перед тобой виновата. Почему, ну скажи, почему я не понимала своего счастья?.. – говорила она. – А ты ждал. Боже, сколько ты ждал…
Я прижимался губами к ее плечам, лишая себя возможности отвечать. Сейчас мне хотелось только одного – чтобы она ушла.
– Прости меня. В конце концов, я сделала хуже только самой себе…
Передо мною, словно на конвейере, проплывали одинаковые слова-формочки.
Зачем люди рвут отношения, снимают фотографии со стен, разъезжаются на разбитых грузовиках… В надежде, что там, куда они вносят старые книги, все будет иначе. Другие слова, другое дыхание…
Но слова те же самые – никто не придумал других слов. И биение сердец только поначалу кажется учащенным…
Она замолчала, отодвигаясь и пристально глядя в мои отсутствующие глаза.
– Ты где?
– Здесь, – машинально отвечал я, – с тобой…
«Но только крепче мы дружили под перекрестным артогнем…»
– О чем ты думаешь?
– Об артогне…
– О чем?!
Как я ее ждал. И вдруг все рухнуло. За несколько минут. Вероятно, любовь – ожидание. И расстояние. И еще бог знает что такое, необъяснимое. Что-то же происходит с нами на пороге Дворца бракосочетаний, куда мы входим влюбленными, а выходим гражданами с совместно нажитым имуществом.
– Может, мне уйти?
– Может…
Я увидел ее в свете уличного фонаря. Последний раз. Ветер развевал полы ее непромокаемого плаща…
Всю ночь я провел у окна, размышляя о мыслях, которые теперь попробовал записать. Свет фонаря проникал в комнату, и я чувствовал себя надувным матрацем, из которого выпустили воздух.
Синдром хронической усталости. Эту болезнь установили американцы. Любой заводной механизм рано или поздно ломается. Американский ломается чаще, поскольку не допускает срывов, волнений и отступления от генеральной линии американского образа жизни.
Говорят, можно пролежать в состоянии полной апатии два-три месяца, не поднимаясь. Я был способен двигаться, но какая-то внутренняя пружина внезапно лопнула во мне, и пока было неясно, хорошо это или плохо.
«Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу…»
Что-то происходило со мной. Груз прожитой жизни, в конце концов, можно сбросить, обретя второе рождение. Многие поступают именно так.
Путано и тяжело добравшись до половины, переступив черту тридцатисемилетия, за которой, как говорят, быть поэтом уже неприлично, я понял, что ничего не хочу менять в своей жизни.
Наступила пора осмысления пережитого. Только и всего. И, как в начале века: ночь, улица, фонарь, где-то за домами аптека.
Несколько лет назад на Севере мы разгружали бочки с машинным маслом. Долго, до самого утра скатывали их по сходням, затаскивая на подходящие грузовики – надо было успеть до срока, чтобы не платить за простой вагонов. А вагонов было много, чуть ли не треть состава…
На рассвете, разгрузив последний вагон, еле живые, курили под навесом пакгауза. Раскачиваемый ветром, скрипел ржавым каркасом фонарь, и тяжелые капли дождя стекали по его мутному стеклу. Размытые стеной дождя, проступали на горизонте очертания далеких сопок, с запасных путей подавали маневровый тепловоз, а в треске селекторной связи шла привычная утренняя перебранка…