до тылового госпиталя. Самый тяжелый период адаптации, когда я, наконец, ясно понял, где оказался, пришелся на санитарный поезд. Я выл и бился головой о стенку, меня удерживали и кололи морфий. Я успокаивался, засыпал, когда просыпался, снова выл, и меня снова кололи. Потом пришло осознание того, что вой не вой, а через пропасть почти в столетие не перепрыгнешь. Да и куда там прыгать — в могилу? Там моя жизнь кончилась, а здесь я, видимо, зачем-то нужен. Я примерился с обстоятельствами и стал думать: зачем? Ответ я начал искать от своего нового имени: Ежов Николай Иванович. Личность установили еще в лазарете по клейму на обмундировании и найденному при мне 'личному знаку'. Я услышал это имя сквозь головную боль. Сразу не понял, что оно имеет отношение ко мне, но запомнил. Не мог не запомнить, поскольку биографию видного партийного функционера, наиболее отметившегося на посту наркома внутренних дел, я — человек, специально изучавший историю Органов, знал хорошо. В царскую армию Ежова призвали в 1915 году. Участие в боевых действиях, ранение — теперь, получается, мое. В 1916 году Ежову исполнился 21 год. И то, что мне самому на момент взрыва на рынке было за сорок, говорило, как ни странно, в пользу моей версии. Дело в том, что после попадания в новый мир я стал выглядеть много моложе. Это я понял, первый раз взглянув в зеркало уже здесь, в госпитале. Таким я себя помню на старых студенческих фотографиях. Итак, я с великой долей вероятности мог считать, что я тот самый Ежов. Вот только зачем? Над этим вопросом я ломаю голову — исключая те периоды, когда ее ломает боль, — уже не одну неделю. Видимо ту, неведомую мне могучую силу что-то не устроило в российской истории. И она решила внести коррективы на одном из самых мощных изломов, в канун Великой русской революции. Почему для своих целей она выбрала меня… А откуда я знаю, что это так? Может параллельно со мной из моего времени сюда перенесено еще несколько попаданцев, из тех тысяч, а может и миллионов людей, кто все еще тяжело переживает провал эксперимента начатого в 1917 году большевиками. Чем плоха была идея дать всем людям равные возможности по реализации себя в приглянувшейся им области науки, техники, культуры? Почему партийная верхушка узурпировала это право исключительно для себя и своих приспешников, создав тем самым новую партийную буржуазию? Итог закономерен: развал и новая революция, названная Перестройкой. Может, перенос меня (или нас) в начало эпохи великих преобразований предполагает создание новой ветви истории, альтернативной той, где я погиб — новый параллельный мир? Думать о том, что мои будущие действия изменят историю в моем бывшем мире, мне почему-то не хотелось.
Четвертый день брожу по Петрограду среди хмурых нахохлившихся домов стылых рабочих окраин. Здешнее небо подернуто серой дымной пеленой, и можно только догадываться, что там за ней: такие же серые тучи или лазурь бесконечная. В центре города все по-другому. Чистые метеные тротуары, чистая ухоженная публика. Но там нет места для серых солдатских шинелей, если они пребывают сами по себе, а не внутри грозящего штыками небу строя. Под барабанный бой, с развернутым знаменем, — ать-два! — ать-два! — это, пожалуйста, это хоть по Невскому. Чудо-богатыри! Каждый на своем месте, как ровные буквы парадной реляции. А выпавшая из строя буква — это уже не буква, а клякса. Нет, напрямую тебе об этом никто не скажет. Но понять дадут. Взглядом. Неодобрительным, или холодным, мимо, как и нет тебя вовсе. Здесь же, среди высоченных труб и закопченных корпусов питерских заводов — небо, его, сколько не копти, оно все одно копоть на тебя же и отринет — моя серенькая шинель вполне даже комильфо. Хотя, взглядами и здесь не ласкают. Понятное дело — пришлый! А что делать, если не знаю я, где до фронта обитал и работал Николай Ежов? Мне простительно, у меня тяжелая контузия. Даже отпуск для поправки здоровья выправили. А потом — в часть! А что мне там, на фронте, делать, когда через два месяца грянет в Петрограде революция? Я-то это точно знаю! И место мое здесь. Вот только за что зацепиться?
— Колька, Ежов!
Ух ты, как колотнулось сердце! Оборачиваюсь на голос. Рабочий парень моего возраста, улыбаясь, идет ко мне. Осторожно улыбаюсь в ответ, жму протянутую руку. Смотрит недоуменно.
— Ты чего, Николай, это же я, Флор!
— Извини, Флор, — стараюсь придать голосу вины, — я после госпиталя, сильно контузило меня на фронте, всю память отшибло.
— Вот беда! — сочувствует Фор. — И что, совсем ничего не помнишь?
Пожимаю плечами.
— Не то чтобы совсем, но вот людей почти не помню.
Смотрит как-то странно, будто решается на что-то. Потом подвигается ближе.
— Слушай, Николай, а пойдем-ка со мной? Тут у нас собрание намечается, расскажешь: как там на войне.
Вот так. Все очень просто. И удивляться нечему. Главным было найти то место, где тебя знают. Чужака не примут. А своего, да еще фронтовика, — как такого не привлечь к борьбе с самодержавием? Время теперь такое: предреволюционное. Но мне сразу соглашаться не след. Говорю, как бы в сомнении:
— Так я с фронта почитай три месяца…
— Ничего! — хлопает меня по плечу Флор. — Что было, про то и расскажешь. Идем?
— Пошли… — не убирая из голоса сомнения, соглашаюсь я…
Дыра в заборе позволила нам проникнуть на территорию завода — я здесь работал? Дошли до котельной. Внутри гудело пламя. Кочегары то и дело подбрасывали в жадно разевающие пасти топки уголь. Один заступил нам дорогу. Поздоровался с Флором, подозрительно покосился на меня.
— Ты что, не узнаешь его? — спросил Флор. — Это же Колька Ежов!
— Я и смотрю, он не он, — произнес кочегар. В его голосе слышалось явное сомнение.
— Ты не смотри, что он такой, — поспешил успокоить кочегара Флор. — Его на фронте контузило, напрочь парню память отшибло.
— А-а… — протянул кочегар. — То-то, я смотрю… Ты на собрание?
— А то куда же?
— И этого с собой?
— И что с того? Сам понимать должен: нам люди с боевым опытом во как нужны! А то, что без памяти… Может оно и лучше?
Я старательно изображал, что не слышу их разговора, а про себя радовался — все шло как надо!
— … Вот и кончился мой отпуск, Фрол! В четверг на комиссию, а потом, наверняка, на фронт.
Фрол был явно обеспокоен моим сообщением. Переспросил:
— В четверг, говоришь? Это, стало быть, через три дня?
Киваю: — Стало быть, так.
Призадумался мой куратор. И я его хорошо понимаю. Окружил, понимаешь, фронтовика товарищеской заботой. Таскал по митингам да собраниям. Снабжал нужной литературой — благо тот хоть и мало, но грамотный. Присматривался. И только-только начал привлекать к революционной деятельности (помогал я один раз прокламации распространять), как того обратно на фронт отправляют. Дела… Это он так сказал: — Дела… — и заторопился вдруг, сказав напоследок: — Ты, вот что, сильно-то не кручинься. Давай я к тебе вечерком забегу, тогда все и обсудим в подробностях. Лады?
Я пожал плечами.
— Ну, вот и договорились! — Фрол взметнулся и убежал, думаю, судьбу мою решать.
На исходе года темнеет быстро, а под метель так и еще быстрее. Идем с Фролом по свежему снежку от одного тусклого фонаря до другого. Он как пришел вечером, так сразу и велел собираться. На мой вопрос 'куда?' со значением в голосе сообщил: 'Тут с тобой один товарищ поговорить хочет'. Слово 'товарищ' он выделил особо.
Двое у стены. При нашем приближении один выходит под фонарь, обращается:
— Браточки, прикурить не дадите?
Фрол торопливо — видимо, чтобы я не опередил — тянет из кармана спички. Проситель, прикуривая, как бы невзначай, освещает лицо Фрола дополнительным светом. Вместо пароля фейсконтроль, понятно… Вскоре сворачиваем в подворотню. Тень, еще одна, но к нам больше никто не подходит. Темный подъезд, шаткая деревянная лестница. В прихожей неожиданно светло. Нас окружают. Фрол, молча, поднимает руки. Следую его примеру. Это что — обыск? Фигня это, товарищи, а не обыск! Захотел бы — РПГ пронес. Да,