Скромная благодать русской равнины, новорожденная лазурь и ослепительный весенний свет солнца радовали измученного городом отца Гурия. Высокие пышные снега обдуло первым теплом, на солнцепеке пузырился серый оплавленный наст, но в чаще снег еще был по-зимнему опрятен и чист. Вдоль дороги синели стежки лисьих троп, узорочье птичьих следов, мышиные канавки. Шелковистая лыжня то пересекала дорогу, то ныряла в густой хвойник. От густой синевы небо казалось темным. Плакучая березовая рощица громко постукивала ветвями на молодом ветру. Стройная, точно из сахара выточенная колоколенка показалась из-за деревьев. Навстречу потек протяжный постный звон.
Отец Гурий поспешил в собор, где еще шла утренняя служба. Он окунулся в церковную духоту, в запах воска и ароматных курений, в смолистый дух вперемешку с запахом ветхости и молодого пота. Его привычно успокоило обилие прихожан, стекшихся сюда из окрестных поселков и деревень. Церковь была полна, пищали младенцы, шмыгали под ногами дети постарше, несколько крепких бородачей в темных пиджаках басили псалом, разбитыми голосами подтягивали старухи. Навстречу к нему потянулись за благословением сложенные лодейкой руки, и он радостно ощутил в себе привычный мир. Отца Сергия на службе не было, его место у солеи было занято прихожанами. Не дождавшись конца службы, отец Гурий поспешил в келью старца. Навстречу вышел незнакомый келейник, маленький, чернобородый. Его глаза словно ощупывали отца Гурия, вызнавая его тщательно схороненную в накладном кармане тайну. Глядя в желтые, немного бараньи глаза келейника, отец Гурий чувствовал стеснение и тяжесть. Келейник терпеливо выслушал приезжего монаха и пообещал до вечерней службы проводить к старцу. Отец Гурий с испугом заметил шестой, робкий и коротковатый перст на его руке, поглаживающей черную бородку.
Сергий, духовник отца Гурия, болел давно и неизлечимо. Его недуг обострялся каждой весной, едва сырой южный ветер приносил первую оттепель.
Отец Гурий с тревогой думал о встрече со старцем, боясь опечалить его. Даже молитва его была рассеянной, неполной. За окнами трапезной, куда пригласил его отобедать келарь монастыря, прыгали синицы, ежеминутно ныряя в берестяную кормушку под окном. Отец Гурий невольно засмотрелся на суету их маленького царства.
Неслышно подошел келейник. Двигался он со своеобразной грацией, свойственной людям невысокого роста; перекрестился, шепнул что-то на ухо келарю и слегка тронул отца Гурия за рукав, приглашая к старцу.
В келье плавал тяжелый дух болезни, пахло едкой камфарой. В потемках лицо старца походило на болезненную, чуть великоватую маску. Но вот глаза его, как «огнь потаенный», сияли добротой, такие светят и за дверью гроба, не уставая благословлять и благоволить. Отец Сергий отодвинул одеяло, пошевелился, пытаясь сесть повыше. Чернобородый келейник быстро и ловко исполнил желание старца, обул его ноги в теплые носки и закутал платком. Отец Гурий склонился и поцеловал пухлую влажную руку, лежащую поверх одеяла, с волнением чувствуя ее слабое, словно птичье тепло и едва уловимый аромат ладана. Все его сыновние чувства, похороненные до времени, были без остатка отданы этому человеку. Теперь, припав к отцовской руке, он чувствовал, что его любят, его простят и не спросят лишнего. Отец Сергий, растроганный и взволнованный встречей не меньше его, все же старался соблюсти строгость.
— Вставай… Знаю, все знаю, что ты натворил. Но надобно и тебя послушать, чадо ты неразумное…
Отец Гурий торопливо и сбивчиво рассказал старцу обо всем, что пережил за последний месяц…
— Благословите, отче, в дальнюю пустынь удалиться… — закончил он свой несвязный рассказ.
— Удалиться, говоришь? А куда же ты от себя самого удалишься? Гордыню свою и в монастыре сжигать можно, а ты, я вижу, духом не смирен. Уединения искать теперь модно, но находить все труднее. Писал один монах домой: «Вот и нашел я идеальное место для ищущих забвения и уединения. Нас тут целые сотни…» — Сергий улыбнулся, и вновь глаза его заискрились жизнью. Полное, почти безбородое лицо отца Сергия осветилось простецкой улыбкой. Гурий всматривался в эти любимые, родственные черты, силясь запомнить, забрать с собою в предстоящие скитания.
— Отец святой, исповедуй… Прими покаяние мое.
— Господь примет…
По келье неслышно двигался чернобородый келейник, что-то поправляя, переставляя, неспешно и плавно, словно ткал прозрачную, в липких капельках паутину. Отец Гурий мрачно покосился на него и зашептал…
Говорил он о голоде, что точит его душу, о книге, взятой без благословения, о слове-Свете, что является лишь пустынникам, об оскорбленном им брате, о деве блудной, что едва не соблазнила его…
Старец с кротким вздохом разрешил его от грехов и крупно, жестко перекрестил склоненный затылок. На книгу он смотрел долго, поглаживая рукой обложку из порыжелой юфти, не развернув, однако, страниц, потом протянул книгу отцу Гурию.
— Помнишь ли ты Святое Писание: «Составлять много книг — конца не будет, и много читать — утомительно для тела». Берегись, сын, всего лишнего, всего, что от самостийности твоей, что отвлекает от молитвы и соблазняет на гордость. Вижу я, только приумножится печаль твоя. И еще; блудницу тотчас оставь, и ее не спасешь, и душу свою в суете погубишь.
— Прости меня, отче, но она — сестра моя, мы с ней крестами менялись.
— Ах, вот как повернулось… Ну, раз сестра, так и вези ее к матушке, чай, дорогу-то еще не забыл? Вот что, братец Мисаил, — обратился он к келейнику, — принеси-ка нам просфор от обедни, ступай, ступай… — Проводив глазами келейника, отец Сергий продолжил: — А что касательно Серапиона… Так не так страшен он сам, как его братья, вернее, дух земного царства, дух богоборческий и неприкаянный, который несут они в Церковь. Не мне рассказывать тебе, какой ценой подчас нашими братьями покупается священство или место в богатом многолюдном приходе. Серапион — суть не монах, он зверь геенский, сын Содома…
Радость и ужас метались в душе отца Гурия, как птицы. Одна — светозарная, райская, с радужным пером, гласящая, что отныне и у сироты Настасьи будет мать. Хоть и простая женщина, но на путь наставит, и приютит, и накормит, и защитит от пересудов. Другая птица — Гнетея, что печалью сушит и такие песни поет, что жить не хочется. И ни молитвой, ни дружеской беседой от нее не отмахнешься. Тяжестью лютой давит сердце, расклевывает его, кровянит, и когда думал отец Гурий о тайных грехах, что точат тело Матери-Церкви, то чуял безысходную тоску и глухое бессилие, не в силах защитить и спасти Ее.
С матерью он увиделся через два дня. Помолодев от радости, она на все его просьбы отвечала с такой восторженной готовностью, что отец Гурий уже начал опасаться за ее рассудок. А уж когда узнала о Насте, то с бабьей глупости ничего не поняла, заохала, принялась обнимать, словно уже забрезжили над ее головой в розовых облацах внуки-ангелята.
— Не надо, мама. Она только моя сестра. Мы с ней крестами менялись.
— А может быть?..
Но он так на нее зыркнул, что мать затихла, по-вдовьи прижав к губам платок.
Знал ли он, что она переживает самые счастливые дни в своей жизни, вышагивая рядом со взрослым сыном километры пути по городским ломбардам, скупкам, сберкассам и квартирам добрых людей. Они быстро собрали денег и купили все необходимое для жизни в пустынном месте. Спальный мешок и сапоги он решил купить в Москве, чтобы не таскать лишнюю тяжесть.
…Вернувшись в Москву, он первым делом побежал к Насте, рассказать о счастливых переменах, что вот-вот должны произойти в ее жизни.
Он долго стучал кулаком по лопнувшему коленкору двери. Смена на фабрике давно кончилась. Настя уже должна была вернуться домой. В отчаянии он дернул дверную ручку — дверь оказалась не заперта. Почуяв беду, он ворвался в квартиру. Единственная комната была темна, пуста…
Бессильно волоча ноги, он брел по вокзалу. Пьяная Губишка щерилась пустым ртом. Засунув руку за пазуху, она выпростала одну грязную голую грудь и дразнила, тряслась, как в падучей. Весь мир уже знал о его позоре.
«Забыть, забыть, скорее уехать отсюда, из этой зловонной дыры. Все они — смертники, все эти