наивности обращение к монарху, заключающее в себе едва ли не главное, по Карамзину, «целительное средство»: «Да царствует благодетельно! Да приучит подданных ко благу! Тогда родятся обычаи спасительные, которые лучше всех бренных форм удержат Государей в пределах законной власти». Ибо для Карамзина этика, нравственность, совесть монарха (и не только монарха) — понятия не абстрактные, более того, они лежат в основе его взгляда на историю вообще.
Как только монарх перестает соблюдать этические нормы, т. е. нарушает принцип справедливости, он превращается в тирана. А что бывает в России с тиранами — это и Карамзин, и его читатель — Александр I — знали хорошо. Отсюда опять-таки кажущийся наивным тезис о страхе «возбудить всеобщую ненависть» как факторе, препятствующем перерождению монарха в деспота: «Тиран может иногда безопасно господствовать после тирана, но после Государя мудрого — никогда»[152] . У Карамзина получается своеобразная картина «выворачивания» деспотии: там нет «кроткого правления», там боятся все: и деспот, и его народ, и все страдают, а здесь — тоже словно бы боятся, но от страха делают добрые дела. То есть добродетельное царствование оказывалось как бы взаимовыгодным предприятием: царя не убивают, а подданные живут хорошо и покойно. «Заговоры да устрашают народ для спокойствия Государей! Да устрашают и Государей для спокойствия народов!» Почему заговоры должны устрашать народ? Потому что они могут привести к анархии, безначалию, а это хуже любой тирании: погибнуть может любой, а тиран убивает все-таки не всех.
Отсюда понятно, почему, отвергая попытки поставить закон над монархом, он, в известном разговоре мадам де Сталь с Александром I принял бы сторону первой, соглашаясь, что совесть монарха лучшая конституция, и отвергая конституционный[153] подтекст ответа царя, сказавшего, что его характер — счастливая случайность.
Отсюда и предлагаемые им «лекарства», которые, впрочем, никак не могут считаться положительной программой, да и вообще программой. Во-первых, «искать людей», что в данный момент «всего нужнее».
«Излишнее уважение форм» власти не дает реального результата, по Карамзину. Неважно, как называется должность, важно, насколько умен и честен человек, ее занимающий. Будет он хорош — будет и порядок, а окажется плохим — не спасут никакие «уставы». «Дела пойдут в России как надо, если вы найдете в России 50 мужей умных, добросовестных, которые ревностно станут блюсти вверенное каждому из них благо полумиллиона россиян, обуздают хищное корыстолюбие нижних чиновников и господ жестоких, восстановят правосудие, успокоят земледельцев, ободрят купечество и промышленность, сохранят пользу казны и народа»[154]. Мы уже знаем, что и наши герои исповедовали принцип «каждый на своем месте» и придавали ему большое значение в деле улучшения положения дел в стране.
Во-вторых, страх с эпитетом «спасительный» (ср. «благодетельная строгость» Ермолова). «Мудрое правление находит способ усилить в чиновниках побуждение добра или обуздывать стремление ко злу. Для первого есть награды, отличия, для второго — боязнь наказаний. Кто знает человеческое сердце, то не усумнится в истине сказанного Макиавелем, что страх гораздо действительнее, гораздо обыкновеннее всех иных побуждений для смертных… Сколько агнцев обратилось бы в тигров, если бы не было страха!.. Строгость, без сомнения, неприятна для сердца чувствительного, но где она необходима для порядка, там кротость не уместна»[155].
И, наконец, Карамзин произносит воистину знаменательные слова: «В России Государь есть живой закон; добрых милует, злых казнит… наше правление есть отеческое, патриархальное. Отец семейства судит и наказывает детей без протокола, так и монарх в иных случаях должен необходимо действовать по единой совести».
Под этими словами с легким сердцем подписалось большинство русских дворян того времени, в том числе Ермолов, Закревский, возможно, Сабанеев. Ибо патернализм — одна из характернейших черт мышления правящего класса в России во все, увы, времена. Хуже того, к нему с пониманием относятся и неправящие классы.
Предложения Карамзина еще в XIX в. вызывали усмешку у позднейших исследователей, и их вполне можно понять. Нам в начале XXI в. эти меры кажутся верхом простодушия и «царистско-губернаторских» иллюзий. Как все знакомо: «усилить борьбу», «в целях дальнейшего совершенствования», сменить министра, председателя и т. д. Как не вспомнить, кстати, что при Николае I из 50 губернаторов в коррупции не было замешано 2–3. Но, возможно, впечатление от наивности Карамзина несколько убавится, если принять во внимание следующее обстоятельство, весьма важное для понимания его мировоззрения в целом.
Реформаторы чаще всего полагают, что несовершенство мира можно исправить, проведя те или иные разумные реформы (разумные с точки зрения общечеловеческих идеалов). Для Карамзина же несовершенство мира — его априоное свойство. Он прекрасно понимает (в отличие, например, от Л. Н. Толстого периода работы над «Войной и миром»), какая это мощная движущая (именно так!) сила истории — сила социальной инерции, сила привычки, «порядок вещей». Эта сила первой вступает в бой с любыми «новостями», с преобразованиями, и от этого столкновения и получаются те непредсказуемые последствия, к которым ведут реформы, те ужасы, видеть которые в России Карамзин решительно не желает. Он потому и советует примириться с этим несовершенством, что знает: ничего идеального в мире нет, что «мало агнцов, мало и злодеев, а больше смеси, т. е. добрых и худых вместе». Это относится не только к людям, но и к жизни вообще, и социальным системам, в частности. Никогда не будет совершенного во всем и для всех социального устройства. Нетрудно видеть, что и этот тезис разделяют Ермолов и другие наши герои (хотя и не до конца). Вспомним, хотя бы фаталистическую уверенность Ермолова в том, что плутни и воровство истребить нельзя.
Поэтому Карамзин убежден, что нужно приводить в порядок то, что есть (резервы здесь немалые), а не строить что-то новое. Разве можно менять привычный уклад в стране, где более девяноста человек из ста неграмотны, ленивы, склонны к пьянству, так что от окончательного падения их спасает только забота их хозяев? Разве можно менять государственную систему в стране, где чиновники в массе своей продажны и корыстны и где не могут найти 50 честных губернаторов? Разве от введения новых «уставов» они станут нравственнее? Конечно, нет, говорит Карамзин. Надо сначала улучшить нравы, а потом уж думать о реформах.
Характерно, что Сперанский отнюдь не оспаривал российской специфики в широком смысле и вовсе ею не пренебрегал. В некоторых важных моментах они близки друг другу. Так, и Сперанский, и Карамзин согласны, что Россия — не Запад, что соразмерно территории и нравам народа власть царя должна быть большей, чем в других государствах Европы, что самодержавие в строгом смысле не монархия, что законов в России нет, а есть указы (хотя Карамзин, несколько противореча сам себе, утверждает, что и указы — это законы), что государь должен быть добрым, что нужно время для исправления нравов, что поспешность в реформах вредна и что перемены нужны лишь в случае крайней необходимости. Однако из этого делались совершенно разные выводы. Карамзин настаивал на сохранении самодержавия потому же, почему Сперанский хотел его реформации. Французская революция привела часть мыслящих русских людей (хотя и немногих) к совсем другим мыслям, нежели Карамзина и иже с ним.
Пыпин был совершенно прав, когда писал, что Карамзин привел «все возражения, какие можно было сделать против… такого установления конституционных учреждений, о каком тогда думали. Эти возражения очень сильны, и для тогдашних отношений справедливо указывали если не на невозможность, то чрезвычайную затруднительность предприятия. Но мысль, отчасти верная для данной минуты, заключала в себе ту всегдашнюю ошибку фанатического консерватизма, что Карамзин решал за будущее»[156].
Слепой на скале
Я бы желал, чтоб кто-нибудь показал различие между зависимостью крестьян от помещиков и дворян от государя.