Как он и в самом деле жалел его, Полетаев, взял бы да и заревел в три ручья: слепнет Васька-то, слепнет, куда он без глаз, кому, где нужен будет… И, страдая от невозможности помочь и по мужской слабости натуры сам жаждая, чтоб и его, Николая, кто-то пожалел за то, как и ему, Кольке, худо в бессилии пособить, он дружка своего материл из души в душу, хлестал словами, как плеткой, понимая чутьем — только так! Когда в пустыне кочевника жалит насмерть скорпион, друг ножом откромсывает уязвленную ногу, иначе — конец. А если никого нет рядом, кочевник сам вонзает лезвие и, воя, визжа, рыча и стеная на десяток верст окрест, спасается от верной гибели. «Врешь! — кричал Полетаев, и душа его плакала горючими слезами. — Врешь, без глаз живут, без рук, без ног, только без головы не живут, да еще без совести непозволительно… Говоришь — себе не нужен? Так нам нужен, понимаешь или нет, так тебя и раз этак…»

Василий слушал крик и матюги, словно райское пение.

2

Вскоре опять угодил в предварилку. Все было знакомо, привычно — вид, звуки, запахи, еда, разговоры и обличье стражников, допросы. Сейчас допрашивали коротко и лениво, без вдохновения, без игры, ловушек, лести, преувеличенной любезности, угроз, допрашивали, понимая, что взят ни за что и сам разумеет это и видит их леность и обязанность допрашивать. Повинность отбывали, а не следствие вели, Шелгунов тоже отбывал повинность, отвечал заученно, гладко, порой не дожидаясь известных, в заведенном порядке, вопросов, — с этим было ему легко. Легче стало и после разговора с Полетаевым, с Яковлевым: получил встряску, поверил в друзей и — о том шла речь тоже — укрепился в линии, как себя вести с Гапоном, ради чего

Но было и трудно. Думать о слепоте не позволял, но она давала себя знать на каждом шагу, в любую минуту. Давала знать тоскою и скукой — читать не мог. Давала знать непрестанной гудящей головной болью, до жути обостренным слухом, когда всякий шорох молотил по вискам. По-звериному обострилось и чутье, и это был тоже признак близкой слепоты, — организм готовился ее встретить, приноравливался. Натянутыми нервами давала себя знать слепота. И горечью одиночества. И жадностью смотреть, запоминать всякую малость, потому что, выходя на прогулку, быть может, в последний раз видишь это серое питерское небо, серые стены, серый Забор — щели, выбоины в нем уже неразличимы, — и серые шинели, серых воробьев, еле приметных даже вблизи, словно размытых в пелене, тоже серой… Он стал огрызлив, почти капризен, стал, чего не делал прежде, предъявлять права, требовал, чтобы па прогулку выводили минута в минуту; когда звали в камеру, сверял часы и доказывал, что время не истекло; скандалил, если помаргивало электричество; настаивал принести букварь и на резонно-насмешливый довод ротмистра — дескать, вы грамотный, а у нас не школа — взорвался, намолол глупостей, чем немало удивил Сазонова, привычного к его сдержанности, ротмистру было невдомек, что Шелгунов хотел читать, а в букваре литеры крупные…

Но, потосковав, побушевав, успокоился, погрузился r себя, начал прикидывать предстоящую работу и жизнь.

Вскоре из предварилки выпустили. Сразу отправился в больницу, все надеясь на чудо, коего быть не могло. Там, в больнице, и навестил его вскоре Гапон.

3

Явившись, Гапон повел себя достойно: сантиментов не разводил, не призывал к христианскому смирению перед лицом грозной опасности ослепнуть, крестным знамением не осенял. Словом, пришел не священник — политический деятель. Не к страждущему, а к равному. Человек к человеку. С благожелательностью. Без пустых слов. Достойно… О болезни, понятно, поговорили. Гапон не пытался использовать его несчастье в том смысле, что, дескать, терять в остальном нечего. Все это Шелгунов оценил. Он приглядывался — вернее, больше прислушивался — к Гапону и думал, что личность это, бесспорно, крупная, незаурядная даже, вероятно, обладает почти магнетической силою воздействия и, как знать, может, вера его в затеянное искрения. Не исключено, думал Шелгунов, что, получив от охранки разрешение действовать легально, получив и средства на издание литературы, аренду помещений, Гапон все-таки человек убежденный, жаждущий трудовому люду счастья и добра, готовый ради этого пожертвовать репутацией, решиться на сомнительные шаги. В борьбе все средства хороши. И кажется, он из породы фанатиков.

Но и Василий, он сам это понимал, был теперь на высоте. Он был немолод, испытан в подполье, наделен житейской опытностью, проверен личными страданиями. Он мог сорваться, поддаться временной слабости, поколебаться, принимая решения, однако то были не шаткие, свойственные младости, неосмысленные колебания, но выбор. И он понимал: к Гапону пойдет, но во всеоружии выстраданных убеждений. Пойдет драться.

Все это, вероятно, почувствовал и умный Георгий Аполлонович.

Гапон отнюдь не уподоблялся Михайлову, не льстил, не предлагал пьедестал вождя, — впрочем, вполне вероятно, что при собственном непомерном честолюбия Гапон и ее собирался делить пьедестал с кем бы то ни было. Но был он умен и отдавал себе отчет в том, что ведет за собой массу несознательную, темную, и Гапону требовался рабочий вожак, не стихийный , а действующий осознанно и понятный пролетарским массам…

«Приступим, благословись, к делу, — сказал Гапон, потолковав приличествующее время о здоровье. — Как вам, разумеется, известно, наше „Собрание рабочих“ действует вполне открыто…» — «И с благословения полиции», — вставил Шелгунов. «Зачем так, Василий Андреевич, мы, простите, не митингованием занимаемся, агитаторские приемы неуместны. Да, если угодно, с дозволения полиции. Но ваша „Искра“ не призывала разве к единению всех наличных сил?» — «Не с полицией, однако», — возразил Шелгунов. «Хорошо, — сказал Гапон, — оставим препирательства, я продолжу о главном. Идея вооруженной борьбы претит нам…» — «Так ведь и мы не разбойники с кистенем и булавою, мы тоже против кровопролития. Если царь доброхотно передаст власть народу, мы разве откажемся?» — «Дорогой мой, я утверждал и утверждаю: идея самодержавия искони присуща русскому человеку. А ваш социал- демократический комитет потерпел в Петербурге крах, как организационный, пользуясь вашей же терминологией, так и политический». — «Допустим, не совсем так, — сказал Шелгунов, — однако истина в том есть, я говорю открыто, шила в мешке ее утаишь. Да у вас, понимаю, сведения и без того надежные», — не удержавшись, уколол Шелгунов.

Положение Василий знал от Полетаева. Лето в Питере отличалось крайне неблагоприятными условиями. Меньшевики раскололи комитет, от него одна за другой отходили районные организации, мотивация одинаковая: комитет недееспособен, в разногласиях не можем разобраться, хотим положительной работы… Многие рабочие покидали партийные ряды. Петербургский районный комитет объявил себя независимым от городского, этому способствовал ЦК, ставший меньшевистским. Словом, разброд и шатания…

«Да, вот именно потому и приду к вам, отец Гапон, но с открытым, как говорится, забралом». — «А сила-то на нашей стороне!» — «Пока — да, но ведь наперед не угадаешь». — «Ошибаетесь, — уверенно отвечал Гапон, — среди рабочих настроения вполне определенные, у нас около десяти тысяч человек активных, и они поведут за собой еще и еще десятки тысяч. Я предлагаю честный союз, равноправный». — «Равноправный — под вашим руководительством?» — Шелгунов усмехнулся. «Да в том ли дело, о руководительстве ли речь?» — «Я приду, — сказал Василий, — мы придем. И в открытый бой против вас. Не исключено: потерпим поражение. Но уклоняться не станем и глядеть покорно, как развертываются события, — тоже».

…В больнице, под предлогом старинной дружбы, навещали бывшие товарищи, теперь ярые Гапоновцы — Василий Князев, Алексей Карелин. Уговаривали, убеждали. Шелгунов не тратил порох, говорил: «Я не девка на выданье, оставим споры-уговоры. Я вас не только не слышу, я вас и не вижу, и не потому, что слепой, а просто — не вижу, не существуете для меня».

4

24 ноября выписался. Почти слепой. Был совсем плох и отец, говорил, трудно повернув голову:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату