предсказании некоего иноземца о близкой смерти императора Петра. Эти-то толки и дали содержание «слову и делу», которое не замедлил закричать Камкин… В этом крике он чаял спасения от наказания за прежние и за новое свое преступления: он украл у одного из колодников четыре рубля и, жестоко избитый за то палками, ждал розыска.
Но вот сказалось «слово и дело», и его влекут к допросу в Тайную канцелярию под крепким караулом.
«В то время, как был я, — показывал Камкин, — держан в надворном суде, под караулом, отпускали меня в то время с колодником, новгородцем Трохою Власьевым, на связке, для милостыни. Пришли мы в один день за Литейный двор, ко двору, а чей не знаем, и прокричали (т. е. устали кричать). А у того двора какой-то офицер (а подлинно знает его Троха) да стряпчий того дома говорили меж себя: «Императорскому величеству нынешняго года не пережить! А как он умрет, станет царствовать светлейший князь (А. Д. Меншиков); разве тогда только нам будет хорошо, а ныне всё служба». Заслышав те слова, — продолжал показывать Камкин, — отошли мы прочь. А придя в колодничью, я в тот же день стал о тех словах сказывать караульному капралу: «Полно врать, не твое дело», — закричал на меня капрал и ударил по голове палкою. А более того, — заключил колодник, — я не за собою, ни за другими, ни за кем государева «дела и слова» не знаю».
Но и сказанное было делом фантазии колодника, да притом делом, мало обдуманным; караульный капрал первый обличил ложь. Из его слов оказалось, что Камкина давным-давно не выпускали «на связке», т. е. просить милостыню; о подслушанном разговоре он никому и никогда не доносил, палкой его никто не бивал. Тщетно слался колодник на очной ставке с капралом на «всю бедность» (т. е. на арестантов) — ему уже не верили. К довершению злополучия доносчика, товарищ его, колодник Троха (Трофим), сообразив, видно, что донос придется подтвердить пыткой, изменил другу и сознался, что никаких непотребных слов ни за Литейным двором и нигде ему не довелось слышать.
Сознание друга и очная с ним ставка доконали Камкина.
«Все, что я говорил в расспросе, — повинился колодник, — на офицера и на сержанта в важных словах, я говорил напрасно. Бил меня палкою офицер в колодничьей палате за воровство, и я, видя свою вину, сказал за собой его императорского величества — «слово и дело», отбывая розыску».
Зато теперь он сам на себя навлек новый, добавочный розыск. Пытанный прежде два раза в гарнизонной канцелярии в покражах и побеге, он теперь должен был подтвердить свое сговаривание — тремя очистительными пытками.
18 марта 1723 года была первая. «Важные слова про его императорское величество… — простонал на виске Камкин, — говорил я напрасно… затеял из себя… сговариваю то сущею правдою… не по засылке… не по скупу…»
10 ударов.
Несколько дней спустя второй розыск и те же речи.
Неделю спустя приговор: пытать «в третьи и усечь огнем».
Колодник, однако, не дождался третьей очистки: 4 мая 1723 года он испустил последний вздох в смрадном подвале Тайной канцелярии.
Не он первый, не он последний!..
По-видимому, страдания, им вынесенные, были (по тогдашнему времени) вполне заслуженными. Покойник был вор, беглец и пьяница. И таких было много… Но их ли мы только осудим?… Не было ли чего в окружающей среде, в тогдашней администрации такого, что как бы толкало многих и многих из так называвшейся тогда «подлой» породы на путь порока и погибели?…
Крепостное рабство, немецкий педантизм, выправка и дисциплина, доведенная до зверства в военной службе, презрение тогдашних высших к личности низшего и прочие обстоятельства — дань веку и тогдашним нравам — не могут ли они служить объяснением, почему «подлая» порода не единицами, не сотнями, а тысячами гибла в преобразовательную эпоху Петра Великого?
23. Боярская толща
В конце декабря 1724 года по тракту в Архангелогородскую провинцию из Петербурга гнали партию арестантов. В толпе оборванных, грязных, окоченелых от морозов и метелей баб и мужиков особенное внимание обращали на себя две женщины. По одежде ясно было видно, что они принадлежали к «подлой» породе, но лица их, запечатленные особенными страданиями, резко выделялись из других… Изнеможенные, бледные, изрытые морщинами — плод физических и нравственных мук, они красноречиво говорили о том, что довелось вынести этим женщинам прежде, нежели указ обрек их на ссылку в Пустоозеро, где и повелено было им «быти тамо неисходно с прочими таковыми же, до их смерти».
Перелистаем же следственное о них дело, поищем в нем причины гибели злополучных женщин и вместе с тем постараемся отыскать новые черты для характеристики петровской эпохи.
В июне месяце 1723 года на Петербургской стороне, на Оружейной улице, на отписном дворе, к Авдотье Журавкиной, проживавшей в работницах у посадского человека Бобровникова, зашла в гости солдатка Преображенского полка Федора Баженова. Федора вылечила от какой-то порчи Авдотью, за что последняя была очень признательна Федоре. Между двумя приятельницами шла болтовня о разных разностях: хозяйка жаловалась на немочи; говорила, что о ту пору, как у столба каменного человека жгли (одного из раскольников), она от болезни своей была вовсе без ума.
— Надоть думать, — говорила Авдотья, — что та болезнь случилась со мной, потому я испорчена…
Воспоминание о жжении человека-раскольника дало беседе политическое направление; соседки с глазу на глаз стали судачить «непристойно и непотребно» уже потому, что дело, как мы увидим, шло о царской особе и боярах. Авдотья, между прочим, пророчила, что там, где повешен Гагарин,[54] на том месте явится столб огненный и произойдет суд и проч.
Переговаривая о всем этом, ни та, ни другая собеседницы не предчувствовали, какие страшные муки навлекали они на себя.
Проносу, однако, быть не могло: слушателей никого не было, проболтаться только мог кто-нибудь из них. Так и случилось.
В начале декабря 1723 года, на особом дворе, близ Преображенских казарм, между несколькими солдатами, содержавшимися по полковым винам, находим мы Баженова; он содержится здесь за пьянство и буйство; тут же и жена его, добровольная заточенница, Федора Ивановна; Баженова приносит мужу вино и угощается вместе с ним.
В колодничьих каморках она как у себя дома. Преображенцев, впрочем, не любит; она их называет, вслед за посадскими и крестьянами, самохвалами да железными носами, что, впрочем, не мешает ей быть женой преображенца и сблизиться в колодничьей палате с Комаровым, денщиком Преображенского капитана; денщик сидит за какой-то не совсем правый извет на господина.
В Николин день, поздно вечером, приятели и приятельницы сильно кутнули; Баженов мычал и вельми шумный чуть бродил с места на место, без всякой определенной цели; что до Федоры, то она, полупьяная, в отдельной каморке, в углу, вела беседу с денщиком.
— Господи ты Боже мой, — печаловалась между прочим Федора, — какую я только мужу своему тайну не скажу, как напьется, то бепременно и скажет всем вслух. А ведомо мне великое дело, да ему вишь сказать-то нельзя — выговорится.
Комаров был парень смышленый, ловкий; один уже извет его на господина обнаруживал, что это был пройдоха, не отступавший ни пред какими средствами, чтоб только выйти из своего холопского положения. Царские указы, чуть не каждый месяц возвещавшие о наградах и отличиях доносчикам, открывали людям пронырливым дорогу — всякого рода изветами добиваться выхода из какого-либо стесненного положения. Сознание всей гнусности шпионства гасло с каждым указом, относившимся до «слова и дела»; подобные вещи чрезвычайно развращали русского человека. Итак, можно себе представить, с каким наслаждением стал прислушиваться денщик к болтовне полупьяной солдатки.
— Скажи же ты мне, Федора Ивановна, — стал прилежно выспрашивать Комаров, — скажи,