спокойна и собранна. Самое важное сейчас — исполнить свой долг: вернуть то, что я тебе задолжала. А именно описать эту фотографию и рассказать ужасную историю, которая за ней таится.
На снимке опять твоя мама Tea. Скажу сразу, что это последний снимок твоей матери, который я когда-либо видела. Не знаю, кто его сделал. Снимок черно-белый, что удивительно: разве мы не живем в эпоху цветной фотографии? Я вырезала его из газеты, так что он довольно нечеткий. Вдобавок типографская краска успела выцвести, а газетная бумага пожелтеть, поэтому рассмотреть хорошенько лицо твоей матери труднее, чем обычно. Но с этим придется смириться. Другого изображения Tea у нас нет.
Невозможно определить, сколько ей здесь лет, но по моим прикидкам — двадцать семь или двадцать восемь. Лица Tea целиком не видно, и виной тому не только плохое качество снимка: Tea отвернулась от объектива и смотрит куда-то вправо и вниз. Веки у нее полуприкрыты. Одета она (насколько я могу разобрать) в огромную дубленку, хотя она явно находится в помещении — на заднем плане обои с выпуклым рисунком. Распущенные волосы до плеч, слева они слегка взъерошены, открывая высокий лоб. Длинная прядь падает на правый глаз. Нос выглядит длинным и худым, однако я его помню совсем не таким. И опять повторю, в который уже раз: фотография умеет лгать. Какое у Tea выражение лица? И с этим возникают трудности. Не сочтешь ли ты мой ответ чрезмерно уклончивым, если я скажу «непроницаемое»? На ее губах играет улыбка, словно она смеется чему-то про себя, но причину своего веселья хочет сохранить в тайне и от нас, и от фотографа. Вот, пожалуй, и все. Как я уже упоминала, снимок не очень хороший, да и поместили его в газете вовсе не для того, чтобы предложить читателям психологический тест: мол, угадайте по чертам лица характер этой девушки. Отнюдь. В газете его напечатали лишь для того, чтобы Tea смогли опознать. И этой цели фотография послужила прекрасно.
О боже. Как это все тяжело. Впервые (наверное, ты сейчас расхохочешься), впервые с тех пор, как я взялась описывать для тебя эти снимки, я чувствую свое косноязычие. В буквальном смысле
Позволь, я выключу на минуту магнитофон. Мне необходимо поразмыслить.
Хорошо. Вперед. Не думаю, что можно как-то облегчить и смягчить то, что я намерена сейчас рассказать, поэтому даже не стану пытаться. Это сделала твоя мать, Имоджин.
Впрочем, за столько лет ты уже и сама догадалась, правда? Скорее всего, догадалась. Ты ослепла по вине своей матери.
Как бы мне ни хотелось верить, что произошел несчастный случай, врачи придерживались иного мнения, и суд в итоге с ними согласился. Tea страшно рассердилась на тебя — не знаю, что ее так взбесило, наверное, обычная детская проказа, — и она ударила тебя, а потом, схватив за плечи, начала трясти и трясла с такой силой, что с того дня ты перестала видеть. Тебе тогда едва исполнилось три года.
Помнишь ли ты, как это случилось? Мне сказали, что нет: ты стерла это из памяти. Ты помнила многое другое из своей жизни до трех лет, но тот день, то утро, ту… катастрофу — нет. Ты наотрез отказалась от таких воспоминаний. Где-то я прочитала: «У нас в головах стоят предохранители».
Возможно, настал твой черед выключить ненадолго магнитофон. Возможно, теперь тебе понадобилось перевести дух и немного подумать.
А я пока продолжу. Мне не терпится разделаться со всем этим.
О случившемся мне сообщила Беатрикс — по телефону. Она срочно прилетела из Канады и в первый же день навестила дочь; визит, полагаю, был кратким. Когда Беатрикс позвонила мне, она уже недели две обреталась в Лондоне, но о том, чтобы встретиться, речь не заходила.
— Роз, — услышала я в трубке, — это Анни.
Только Анни. И никогда больше Беатрикс. У нее даже появился канадский акцент, либо она его старательно копировала. В подробности она вдаваться не стала, сказала лишь (я в точности передаю ее слова), что глупая корова Tea опять влипла в неприятную историю. И сказано это было тоном если не светским, то, во всяком случае, невозмутимым. О полной потере зрения, угрожавшей тебе, она даже не заикнулась (я узнала об этом позже, от других людей). Так что поначалу я не испугалась и не всполошилась, и наша беседа текла довольно ровно, пока Беатрикс не упомянула, где находится твоя мать. В тюрьме. В женской тюрьме графства Дарем. Под залог Tea не выпустили, оставив под стражей до суда. Я объявила Беатрикс, что немедленно еду в Дарем.
Тяжелое было время. Невыносимое. Тюрьма — отвратительное место, много хуже, чем мы способны вообразить. Твоя мать выглядела… и опять слова подводят меня… отупевшей.
Разумеется, она была в состоянии шока и пока не могла осознать весь ужас того, что совершила. Отчужденность, замкнутость, которые я подметила в ней еще на рождественских праздниках в «Мызе» (двенадцать лет назад! как же давно это было!), теперь поглотили ее целиком. Погасшие безжизненные глаза, глаза человека, больше не рискующего смотреть миру в лицо. Нельзя было понять, рада она видеть меня или нет. Она цедила слова по каплям. Больше молчала. Я пыталась выудить из нее детали происшедшего, но тщетно.
Мартин ее бросил — об этом она мне доложила. Сгинул без следа, оставив вас с мамой одних. Правда, не в прицепе на холодном побережье, но в маленьком муниципальном доме неподалеку от Лидса. Не знаю, куда он отправился и что с ним стало. И, откровенно говоря, не хочу знать. Хотя в наше первое свидание в тюрьме слабое оживление, слабая тень
Впрочем, я тоже стала жертвой иллюзии, и еще какой, вообразив, будто мы с Tea имеем право голоса в решении вопроса о твоем будущем. Как только тебя выписали из больницы, ты попала в патронатную семью. Это пристанище было временным — до окончания судебного разбирательства. Суд состоялся через полгода после ареста твоей матери. Ее признали виновной в нанесении тяжких телесных повреждений — непреднамеренном, слава богу (иначе срок был бы много длиннее) — и отправили обратно в тюрьму еще на полгода. А социальная служба тем временем озаботилась поиском семьи, которая согласилась бы тебя удочерить.
Мне казалось, что наилучшее и самое простое решение этой проблемы лежит на поверхности: ты переезжаешь в Лондон и поселяешься у нас с Рут. Мы жили в большом уютном доме, не связанные никакими обязательствами по отношению к другим родственникам. И — с моей абсолютно эгоистичной точки зрения (хорошенький эгоизм, возможно, заметишь ты, памятуя о том, что тебе довелось пережить) —