Взор Сухорукова остановился на образе, висевшем в углу комнаты прямо против входа. Образ был ясно виден и показался интересным Василию Алексеевичу. Он был довольно большой и похож скорее на портрет, чем на икону. Живопись была свежа; в ней чувствовался некоторый талант. Писал его, надо полагать, какой-нибудь местный даровитый самоучка. Изображал образ седого, как лунь, старика с выразительными чертами лица, державшего в правой руке архиерейский посох. Голова старика была покрыта черным покрывалом, сливавшимся с мантией, в которую он был облечен. На покрывале, на лбу святого был вышит белый восьмиконечный крест.
– Что это за икона? – спросил Сухоруков у хозяйки постоялого двора, хлопотавшей тут же вместе с сухоруковскими людьми над устройством комнаты для постояльца.
– Да это Митрофания икона, – отвечала хозяйка. – Разве вы, барин, не узнали? У нас в Воронеже в соборе такой же его образ висит.
– Это которого не так давно мощи открывали? – проговорил Сухоруков.
– Его самого, батюшка, его самого. Нам в Воронеже один живописец эту икону за пятнадцать рублей отдал. Уж такая-то она хорошая!..
Сухоруков еще раз посмотрел на икону. «Какие в самом деле таланты между доморощенными живописцами попадаются», – подумал он.
Между тем люди Сухорукова приводили горницу в порядок. Скоро она преобразилась. Многое было вынесено, мебель переставлена. Захар знал вкусы своего барина. В одном из углов комнаты было настлано свежее сено. Там Василию Алексеевичу приготовили чистую постель. У противоположной стены на столе кипел самовар. Захар, как и всегда, был за хозяйку. Василия Алексеевича усадили к окну, которое было открыто, подали трубку.
Когда все было устроено, хозяйка остановилась у двери. Она была словоохотлива. Ей хотелось поговорить с барином. Это было ее развлечение – занимать разговорами постояльцев.
– Вы, барин, надо полагать, из дальних будете? – начала она. – В Воронеже-то еще не бывали… Вот увидите там собор наш, где Митрофаний лежит. Уж такой-то собор большой, и сколько там народу… И какие там чудеса бывают!..
– В городе мы останавливаться не будем, – сказал Сухоруков. – Мы мимо поедем, только лошадей переменим.
– Вишь ты! – удивилась хозяйка. – Спешите вы, значит, куда в другое место, а я думала, вы к угоднику…
В это время Захар, который подавал барину чай, остановился перед Василием Алексеевичем и тихо проговорил:
– Заехать-то к угоднику нам надо бы, сударь… очень бы это надо!.. – Он покачал головой. – Как так, сударь, мимо такого места проезжать… Когда в Пятигорск ехали – не заезжали… и теперь мимо хотите…
Сухоруков сердито взглянул на слугу. Ему было очень не по себе, а тут Захар лезет с непрошеными советами. Он решил оборвать Захара:
– Ты мне надоел, – сказал он, – не лезь и делай свое дело!.. Мне и без тебя тошно…
Захар поставил перед барином стакан с чаем и отошел в сторону. Но он, как видно, не мог уняться, стал вздыхать глубоко и громко. Наконец не вытерпел и проговорил:
– Господи! Да вразуми же Ты его! Господи, спаси нас и помилуй! – Захар перекрестился.
– Убирайся вон со своими вздохами, – вспылил внезапно Василий Алексеевич. – Ты много себе позволяешь, Захар, и это может для тебя плохо кончиться…
– Что ж, прогоните? – с горечью проговорил слуга.
– Коли будешь лезть со своими непрошеными советами, так и прогоню.
– Это меня-то прогоните, который вас на руках нянчил!.. Бога вы, сударь, совсем потеряли, вот что!..
– Захар, уйди! – закричал уже вне себя Сухоруков. – Слышишь, убирайся!..
Старый слуга вышел. Испуганная, вышла за ним и хозяйка, невольная свидетельница этой сцены.
Сухоруков остался один, рассерженный. Нервы его были не в порядке, а тут еще этот дурак полез так некстати… «Что за мученье! – роптал Сухоруков. – Когда только эта отвратительная жизнь кончится!..»
Наступил вечер, стало темнеть. Василий Алексеевич был рад, что день близится к концу. «Авось ночью засну, – думалось ему, – забудусь хотя во сне…»
Наконец желанная ночь пришла. Сухорукова уложили в постель на полу комнаты. Долго вертелся он на импровизированном ложе. Долго ему не спалось. Тихо было в комнате, тихо было и на улице. Стояла темная ночь.
Неотвязчивые тяжелые мысли роились в голове больного, и в голову его стала внедряться злая идея, что если жизнь его имеет ценность отрицательную, как «глупая и пустая шутка», то не лучше ли было бы вовсе избавиться от нее, от этой жизни… Ведь та единственная добрая сила, в которую он верил, его мать, оставила его. Да и не мираж ли все это воображение о матери, в которую он там уверовал? Не злая ли сила подшутила тогда над ним в ее видении? И не царствует ли в этом мире один только диавол?.. Один он нераздельно властвует и мучает людей…
И с каким-то словно облегчением для своей тоски стал мечтать Василий Алексеевич о том, как было бы хорошо, если бы он, теперь заснув, никогда не просыпался.
Мучимый тяжелыми думами, Василий Алексеевич забылся, наконец, в охватившем его сне.
И вдруг он видит в этом сне, что в окружающей его темноте стал светиться перед ним лик какого-то старика с нависшими седыми бровями и с черными глазами, которые пристально на него смотрели. Лицо и вся фигура старика делались все ясней и ясней. Старик этот ничего не говорил, а только упорно смотрел на него. И вдруг движением правой руки перекрестил его, Сухорукова, широким крестом совершенно так, как крестила его когда-то мать, укладывая в постель и читая ему молитвы. Потом видение исчезло. «Как это странно, – думал в забытье Василий Алексеевич, – я никогда раньше не видел этого старика». Но вот еще новый сон охватил больного. Он видит икону Митрофания – ту самую, которая висит на постоялом дворе, и перед ней его Захар молится. Но икона эта точно выросла, сделалась больше, и ее освещает целый ряд висящих перед ней лампад. «Барин, дорогой мой, – говорит Захар, – приложись к угоднику! Он тебя исцелит». Затем и эта картина сна исчезла… И Василий Алексеевич проснулся.
Он проснулся, и что его удивило – в утреннем брезжущем свете, проникшем в комнату постоялого двора, он увидал Захара, стоящего перед иконой Митрофания. Сон точно продолжался наяву… Старый слуга молился перед образом; уста его что-то шептали, и он клал земные поклоны.
Потом Василий Алексеевич опять заснул и заснул уже крепко и спокойно, без каких бы то ни было видений.
Когда он очнулся от утреннего сна, в комнате было светло. Лучи солнца играли на полу, с улицы доносился шум проезжавших телег.
В комнату вошел Захар. Увидев его, Василий Алексеевич почувствовал угрызение совести, что он вчера так дурно обошелся со слугой. И он начал стараться загладить перед Захаром вчерашнее свое поведение. Это чувствовалось во всем, что исходило от Сухорукова, – и во взглядах Василия Алексеевича, которые он бросал на своего слугу, и в тоне его приказаний, наконец, в самом его обхождении с Захаром. Василий Алексеевич чуть-чуть не был даже готов просить прощения у старого слуги. Сегодня он понял более, чем когда-нибудь, какая была сильная связь у него с Захаром. «Да, я именно раб Захара! – думалось ему, – и Захар – единственный человек, которого я действительно люблю».
Захар, со своей стороны, совсем не подавал вида, что чем-нибудь недоволен. Отношение его к больному осталось то же, что и всегда. Это было отношение няньки к ребенку, без которого она не может жить.
Починили, наконец, дормез и привезли его к постоялому двору. Захар пошел хлопотать по селу, искать лошадей. Подали и лошадей, которых пришлось нанять у вольных ямщиков. Запрягли экипаж, и Василий Алексеевич двинулся в свою дальнюю дорогу.
Сегодня Сухоруков чувствовал себя лучше вчерашнего, как бы свежее. Мрачные мысли о власти темной силы и о самоубийстве, которые стали было приходить к нему в голову, сегодня оставили его. Мир Божий не казался ему невыносимым.
Покачиваясь от быстрой езды в дормезе, Василий Алексеевич с хорошим чувством смотрел на своего слугу, который сидел напротив. Захар клевал носом от охватившей его усталости, в забытье полусна.