– Сиротой живу, кормилец, – отвечала жалостливым тоном старуха. – Машуры моей все нету… И подумать что, не знаю… Вчера странник Никитка так об ней меня настращал! Так настращал!
– Да разве он вернулся из Киева?
– Вернулся, батюшка, вернулся… Третьего дня вернулся. У нас в сторожке опять живет.
– Чем же Никитка тебя напугал?
– Говорит, что напрасно мы Машуру к Таисе отпустили… Такие страсти он про эти чернолуцкие скиты рассказывает, такое худое говорит про их тамошнего заправилу Ракеева… Говорит, темные там люди живут… не то, что раскольники…
Сухоруков тоже вспомнил, что и Машура ему под секретом говорила о каком-то новоявленном пророке Ракееве. «Однако все это надо разузнать», – подумалось ему. – Ну что ж!.. Пошли мне завтра Никитку, – сказал Евфросинье Василий Алексеевич. – Я с ним сам поговорю.
Евфросинья ушла. Видно было, что она очень встревожена и в большом горе.
Привезли в Отрадное почту. Сухоруков ждал писем из Петербурга. Уже более месяца, как отец уехал, а от него все не было известий. Наконец сегодня в привезенных газетах Василий Алексеевич нашел ожидаемое известие. Он вскрыл конверт – письмо было от отца, и вот что Сухоруков там прочитал:
«Дорогой дружок Васенька, пишу тебе из Москвы, куда я только что перебрался после петербургских хлопот. В Питере я пробыл целый месяц, обделал там все дела. Окончилось все благополучнейшим образом. С великой радостью сообщаю тебе, что мы можем быть совеем спокойны. Скажу тебе откровенно: до сих пор не могу опомниться от этого наследства. Подумай, Васенька, что бы мы с тобой были без него!
Москва меня задерживает из-за покупок. Приеду в Отрадное недели через две. Надеюсь, что ты уже поправился и что мы с тобой в эту осень недурно поохотимся.
В Петербурге жилось превосходно. Был я и в обществе. Оно все на дачах. Кое-кого навестил из старых товарищей по полку. Все они теперь большие люди. Со мной обошлись недурно, соболезнование о брате высказывали, хотя, правду сказать, имеются между ними порядочные-таки скоты по своей надменности. Вот новость! Представь себе, Аркаша Дурнакин – ты его знаешь, он у нас в Отрадном гащивал, когда-то он у меня в эскадроне юнкером служил, – так представь себе, этот самый Дурнакин назначен в Чернолуцк губернатором. Он женился на княжне Стародубской и приобрел большие связи… Ловкий человек! Сам он в полном восторге. Мы с ним по случаю его назначения кутнули. Он хороший малый. Удача его не испортила.
Да, вот еще… Пишу тебе самое для тебя приятное: видел твоего бога, твоего товарища, самого Лермонтова. Видел я его у княгини Анны Сергеевны; она в Царском живет. В северную Пальмиру из Москвы переехала, женихов для дочерей между офицерами ловит. Лермонтов в Петербурге в большом ходу. О нем только и разговору после того, как за стихи его высылали на Кавказ. Он теперь опять вернулся и сейчас самый модный человек, столичных дам с ума сводит, хотя я не понимаю, с чего ему так везет. Сам он некрасив – лобастый, и ноги у него кривые. В гостиной у Анны Сергеевны он сидел довольно важно, и барышни его окружали, но когда он узнал от меня, что я твой отец, – весь словно ожил. Все о тебе вспоминал-вспоминал, как ты офицером к ним в полк в Царское приезжал, как ты хорошо на гитаре играл, как вы с цыганами кутили. Приказал тебе кланяться, звал опять в Царское приехать. Я обещал тебя прислать, когда ты поправишься.
Из Москвы, дорогой Васенька, приеду домой не с пустыми руками. Приведу, милый мой, пару рысистых жеребцов; купил у Дубовицких за четыре тысячи… Очень хороши! Потом привезу большой орган для нашей залы. Удивительная машина! Играет оперы. Она вроде той, что в Москве у Гурьева стоит. Еще везу бронзу старинную. Ты знаешь – я до бронзы большой охотник… И еще много всякой дряни для моих девиц.
Ну прощай, Василий! Обнимаю тебя.
Сердечно любящий тебя отец Алексей Сухоруков».
От этого отцовского письма наш Василий Алексеевич опять словно повеселел.
«Развернулся отец! – подумал он, прочтя письмо. – Точно не старик пишет, а молодой повеса… Широким размахом от него повеяло… Тут все есть – и о лошадях позаботился, полюбовницах, и о бронзе… Сколько у него желаний!.. Мы с отцом ролями поменялись – стариком, видно, я сделаться хочу». Сухоруков еще раз со вниманием перечитал письмо. – «А Лермонтов-то, Лермонтов!.. Ведь это словно нарочно для сегодняшнего дня я его „Казначейшу“ начал читать… Лермонтов помнит обо мне! К себе зовет!.. И правду сказать, он всегда меня отличал… Отличал за мою живость, за мою веселость… „Крови в тебе много, Сухоруков“, – говорил он и заслушивался, бывало, как мы со Стешей соловьями у них в полку заливались»…
Сухоруков замечтался о Лермонтове, замечтался в воспоминаниях о своих отношениях к этому человеку.
«Однако надо дочитать „Казначейшу“», – мелькнуло в голове Сухорукова, когда воспоминания о Лермонтове и кутежах в Царском Селе были исчерпаны. Взгляд Сухорукова упал на недочитанный «Современник», лежавший перед ним на столе. И вот он опять взял книгу и уткнулся в нее. Опять он забылся за чтением лермонтовских стихов. Опять улыбка заиграла на исхудалом лице больного.
На другой день утром в комнату к Василию Алексеевичу была допущена Захаром Евфросинья. Она вошла не одна, а в сопровождении странника. Никитка был все тот же, как мы его видели раньше, – всклокоченный и грязный. Вошедши, он, как это всегда бывало, начал креститься на икону, потом положил свои поклоны. Проделав все это, он уставился на Василия Алексеевича и покачал головой.
– Эк тебя, барин, скрючило! – сказал он со вздохом. – И с чего это болесть такая? – Он полез в карман и вынул оттуда небольшой бумажный сверток. – Вот тебе просвира печерская! Из Киева тебе привез, – объявил он торжественно, вынимая из бумаги просвиру и кладя ее на стол перед Сухоруковым. – Ешь во спасение, – проговорил он с поклоном.
– Спасибо, Никитка, спасибо! – сказал Сухоруков. – Рад тебя видеть. Ты вот что мне скажи, – приступил он прямо к делу. – Чем это ты Евфросинью напугал? Что ты ей о Машуре наговорил?
Никитка осклабился, посмотрел на Евфросинью, посмотрел на барина… Помолчав немного, он почесал затылок и сказал:
– Да так, ваше сиятельство, думается мне, как бы они вашу Машуру там не испортили.
– Кто это они?.. О ком ты говоришь?
– Да хлысты чернолуцкие, – отвечал Никитка. – Я в той стороне бывал, их тоже видал и много про них слыхал, а потому знаю, что это за народ. Люди они не праведные… Это не то, что раскольники… Себя они за святых выдают, а сами девиц на грех смущают… Вот хотя бы, к примеру сказать, там есть один Ракеев…
– Ты его знаешь? – прервал рассказчика Сухоруков.
– Слышал я про него, – отвечал Никитка. – Там в округе самая эта молва про Ракеева идет. И напрасно, ваше сиятельство, ты в это самое место Машуру отпустил…
– Я Машуру знаю, – сказал Сухоруков. – Она обещала вернуться вскорости… Она не сегодня-завтра здесь будет.
– Ну, значит, и ждите, коли вернется, – усмехнулся Никитка.
Но тут вмешалась Евфросинья. Она начала всхлипывать.
– Пропала моя головушка… – заголосила она. – Измучилась я, ее ожидамши… Уж больше месяца ее нет… Нет об ней ни слуху, ни духу… Ох, чует сердце недоброе!.. Завертят ее там, безвольную… Таиса меня обманывала…
Кончились эти причитания тем, что Евфросинья вдруг бросилась к ногам Василия Алексеевича и начала умолять барина выручить Машуру, послать за ней или позволить ей самой поехать за дочерью.
Разговоры эти произвели свое действие на Сухорукова. Обратившись к страннику, он сказал:
– Слушай, Никитка! Вот что я решил! Я тебе Маскаева дам и дам вам обоим тройку лошадей. Поезжайте вы оба туда, в эти леса чернолуцкие, разыщите Машуру и доставьте ее в Отрадное к матери. Вот и узнаем тогда, верны ли твои наветы да разные подозрения… Денег на дорогу я дам и все необходимые распоряжения сделаю… Поедешь?
Никитка недолго раздумывал над предложением Сухорукова и своим согласием.
– Что ж, ваше сиятельство! Видно уж надо слова свои оправдать, нужно для благодетеля постараться… Мне все равно странствовать-то…
Евфросинья кинулась благодарить барина за милости, за хлопоты. Она вышла с Никиткой от Сухорукова