суммировались все данные расследования до этого момента, чаще новость выражалась словами: «Ничего нового». Шум улегся. Со временем все дошло до полной тишины, до молчания, оказалось разобранным на части, словно строительные леса, которые уже нельзя снова пустить в ход.
Всё, если не считать безмерного ужаса ее родителей.
Вместо двадцати сотрудников следственного управления стали работать двенадцать. Вместо двенадцати восемь. Вместо восьми трое. Вместо троих один.
Двадцать — это означало, что ее найдут, возможно травмированную, но живую или же — кто знает — без повреждений, через несколько часов, через несколько дней… Вопрос был только в том, когда она вернется к своей матери.
Двенадцать — это означало, что надежды найти ее живой больше нет, но была уверенность найти труп, а затем установить того человека или тех людей, которые будут признаны виновными в похищении, приведшем к насильственной смерти.
Восемь — были последними, кто верил, что найдут ее тело, спрятанное где-нибудь в подвале, на мусорной свалке, на дне лесного озера, и что найдут, но не обязательно, а скорее — никогда не найдут того или тех, кто туда ее бросил.
Трое детективов должны были подготовить дело к закрытию, так чтобы не обидеть родственников. Они должны были собрать все данные и систематизировать их, чтобы можно было поднять бумаги в тот день — через неизвестное количество лет, — когда весенняя оттепель обнажит ее тело в месте, где искать ее никому не приходило в голову.
Эти трое были моими предшественниками, все это они должны были сделать. Так какого рожна мне нужно было в это дело вникать? Что выпадало на мою долю?
Рисберг объяснил мне, что им нужен от меня свежий взгляд, нужен пересмотр всех материалов человеком, который не участвовал в расследовании ранее. Зачем? Чтобы с чистой совестью закрыть дело. Последние полгода в деле практически не было продвижения. Моей задачей было суммировать анализ улик, сделать выводы и сдать дело в архив. Нужно было документально доказать, что все возможности расследования исчерпаны. В отчете должны написать, что в «Деле о похищении Марии» полиция сделала все, что было в ее силах. Юрист потом приложит заключение, что на основании чрезвычайно скудного материала, собранного следствием, очень трудно, если не сказать совершенно невозможно, предъявить обвинение кому бы то ни было из числа упомянутых в деле фигурантов, никто из которых не пошел на добровольное признание.
Я даже не сразу узнал ее голос, когда поднял трубку у себя в кабинете. Она сказала, что была в полной растерянности после моего ухода. Она ходила по квартире и думала о том, что именно ей тогда надо было мне сказать, что она хотела бы сказать еще, кроме того, что она уже сказала. Она не может вспомнить, сказала она, о чем мы говорили, сомневается, что было, а что не было сказано, не знает, привел ли наш разговор к чему-нибудь, не знает, что теперь будет. Спрашивала, не можем ли мы встретиться еще раз, сесть и спокойно поговорить обо всех деталях, и не потому, что она потребует от меня чего-то дополнительного, сверх того, что я в состоянии сделать, заверила она меня, а просто чтобы у нее имеется пища для размышлений. Она так и сказала — «пища для размышлений». Она не спала всю ночь, лежала и думала, пока не забрезжил рассвет. Не было никакой возможности успокоиться, все плыло перед глазами, она не способна сосредоточиться, не могу ли я помочь ей, чтобы она могла собраться с мыслями?
Когда я вошел в комнату, она уже накрыла на стол. На столе стояли чайник и тарелка с печеньем. Но в комнате, как мне показалось, произошли какие-то неуловимые изменения. Что-то стало другим по сравнению с прошлым разом. Теперь здесь не было холодно. Запах был не такой, как в прошлый раз. И раздавалось потрескивание горящего камина: за двумя стеклянными дверцами, почерневшими от копоти, можно было даже видеть огоньки пламени. Я подумал об Анне-Софии. Что-то меня всегда беспокоило, когда ее не было рядом со мной. Но по-видимому, она легче переносила мое отсутствие дома, когда я просто задерживался без предупреждения, чем когда я звонил и говорил заранее, что приду позже.
— Я вас ничем не угостила в прошлый раз, — сказала она, когда мы сели.
Я осмотрелся. Теперь не только у комнаты, но и у всей квартиры был приятный домашний вид, словно за минувшие сутки все вошло в свою наезженную колею, словно она приложила все усилия, чтобы показать свой дом с хорошей стороны.
Вот так, подумал я, все выглядело, когда здесь жила Мария. Мама девочки хотела показать, как тут было в прежние времена. И я попробовал представить себе того ребенка, который — до исчезновения — жил здесь, сидел на кухне за завтраком, вечером на диване у телевизора рядом с мамой, уходил, потом приходил, с которым мама разговаривала ласково, иногда сердито, — девочку с широкими скулами и двумя красными точками вместо глаз.
— Когда это случилось, — сказала она, — мне пришлось продумать все возможные варианты.
Она посмотрела на меня с потерянным видом.
— Абсолютно все. Понимаете?
Я сказал, что понимаю.
— Я подумала обо всех, кого знаю. Обо всех, кто хоть как-то соприкасался с Марией. Мне пришлось представить себе, не был ли это кто-то из них, не могло ли случиться, что это они… что-то сделали. Пришлось представить себе всех, кого я знаю. Я перебирала их одного за другим. Вспоминала все, что связано с ними. Пыталась дойти до каких-то особых ситуаций, связанных с ними и с ней, до чего-то сказанного, на что я не обратила внимания тогда, но что теперь могло оказаться важным. До чего-то, что может разоблачить их, показать на похитителя.
Она засмеялась, глядя в пустоту.
— Несколько дней я думала, что все они убийцы. Да и вы тоже…
— Мы?
— Полицейские. Ваши коллеги. Они все время хотели, чтобы я так думала обо всех, кто знал Марию, обо всех, кто с ней общался. Они спрашивали, не могу ли я вспомнить что-то такое, что может оказаться важным. Может послужить подсказкой, уликой. Казалось, они не отвяжутся до тех пор, пока я сама не назову им того, кто это сделал. Именно так мне казалось.
Она наклонила голову.
— Халвард тоже. Как-то ночью я сидела… Я думаю, что под конец я вспомнила каждую мелочь, каждое слово, которое мы сказали друг другу, каждый час, который мы провели вместе после рождения Марии. Я вспоминала обо всех случаях, когда он оставался наедине с ней, думала о самом ужасном, пыталась представить себе даже невероятное… Самое невероятное… Я видела, как это происходило… Снова и снова… Видела, как он крадет и убивает ее… Думала о днях, когда она бывала у него по выходным и по праздникам. Я вдруг вспомнила, что она почти никогда ничего не рассказывала, вернувшись от него. Она не рассказывала, что они там делали, как проводили время, бывали ли где-то вместе, нравится ли ей у него гостить. И тогда я подумала, что она что-то утаивала, что у нее были причины молчать и таиться… Господи боже! Это стало настоящим болезненным наваждением. Понимаете? Наваждением.
Когда я сказал, что понимаю, о чем она говорит, это не было ложью. Мне уже приходилось видеть такое. Приходилось и самому во время расследования просить несчастных жен подумать о мужьях как о возможных преступниках, предлагать пострадавшим подумать о друзьях как о жуликах или предателях. Никто не выходит из кабинета следователя, не получив травмы. Всех можно замарать, и подозрение, даже самое слабое, неаргументированное, похожее на тень сомнения, в репутации когда-то близкого человека сохраняется вечно.
— Боже мой, я говорю так, как никогда раньше не говорила. Я сожалею. Я так много думала обо всем этом.
Она тихо засмеялась.
— Я думаю, и это единственное, чем я занималась все эти месяцы. Думаю и думаю. Думаю, почему все так вышло у меня с Халвардом. Почему так повернулось. А еще думаю о тех днях, когда он здесь опять появился, сразу после исчезновения Марии. Он был в точности таким же… Таким, каким был когда-то давно… И я думаю, что он, может быть, и раньше притворялся, думаю, что та забота и внимание его по отношению ко мне было притворством, что он поступал так, оттого что считал себя обязанным так поступать