будто по океану покрывала у меня разбросаны островные страны. Я так и сяк их раскладывала, кучкой, как Фиджи, цепочкой, как Марианские острова, и долго думала, куда мне раньше поехать. Я представляла себе, как король или президент, или кто там изображен на марке, сходит на берег вместе со свитой, чтоб меня приветствовать, в свите причем у него слоны и кони, как правило, и, воображая все это, я засыпала, а наутро горничная мне помогала вызволить марки из спутанного белья.

(пробел)

Бессонные ночи, полные диких мыслей, бестолковые дни, припадочное печатание, сплошные пробелы. Иногда я печатаю и думаю, чаще думаю, не печатая, в кресле, в постели, сидя на скамейке в парке. Этой ночью глаз не сомкнула. Лежу часами, уставилась в темноту, туда, где потолок, глаза открыты напрочь, как заело, и думаю: так, наверно, я буду выглядеть, когда умру. Встала с постели, прямо вывалилась, посидела на полу несколько минут, прежде чем поднялась и пошла в гостиную. Давно рассвело, я слышала, как шевелится крыса. Включаю свет, а она поднимает голову, на меня смотрит. Я попробовала себе представить, что она удивилась, обнаружив меня в гостиной в столь неурочный час, но у меня не очень получилось: у крыс насчет мимики бедновато, ну, кроме, конечно, выражения боли и тому подобного, но это все животные могут выразить — это даже насекомые могут выразить. Несколько листков я провезла ногой, к самому креслу. Села в кресло, подобрала листки, перечитала, проверила, вдруг они не на уровне. Кончу страницу и бросаю возле кресла, как всегда, бывало, вечерком, когда перечитывала все, что напечатала за день. Тогда, перечтя страницу, я, бывало, свешу руку со спинки стула, болтаю рукой над полом, но все держу страницу, думать о ней забыв, а сама уже читаю следующую и, перед тем как дочитать эту следующую до конца, ту, первую, выпускаю, шелести себе на пол, выпускаю эдак рассеянно, с легким презрением, мне казалось, в пику Кларенсу с его манерой бешено комкать бумагу и метать в мусорную корзину, или, самодовольно скалясь, складывать аккуратной скирдой. Иной раз так выдернет лист из-под каретки, что та аж взвизгнет, а я прямо подскакиваю. Кларенс всегда шумно комкал бумагу, мне теперь кажется. Раз мы поспорили насчет комканья бумаги, что это такое, необходимая нервная разрядка, его мнение, или пещерная дикость и сплошная показуха, как считала я. В конце концов, уже ему крыть было нечем, он скомкал бумагу и запустил в меня. «Не на уровне» — это одно из папиных любимых присловий. Когда слугу рассчитывал, то всегда за то, что оказался не на уровне, если, конечно, слуга не попался на воровстве, тогда шла в ход эта причина; да что слуги — сам президент Рузвельт (Франклин Делано Рузвельт в смысле) — оказался не на уровне, потому что папа не одобрил его экономическую программу. Эта программа, он говорил, типичная туфта. И вдруг няня тоже оказалась не на уровне; не знаю почему. Я вечно боялась, что окажусь не на уровне, и мама была не на уровне, это уж точно. В день открытия охотничьего сезона, когда мне было десять, обнаружилось, что она ночью сбежала с одним господином по имени Роджер Пип, он еще часто играл с папой в гольф. Когда папа нашел записку, которую мама прикрепила к ошейнику его любимого подружейного пса, он был на переднем крыльце в темной твидовой охотничьей куртке, так он ее испортил, лацкан отодрал. И после этого, видимо, он окончательно рухнул, стал почем зря глушить виски, а не коньяк. К сожалению, он уже не умел пить не пьянея, после третьей стопки иногда орал на меня, а после пятой вообще лыка не вязал. Через полгода, после того как мама сбежала, меня отдали в школу, сперва в одну, в большой дом, где были две пожилые дамы, и мы там обедали, потом в другую, где были другие девочки, мне ровесницы, и мы там жили. Действительно ли я помню, как папа нашел ту записку и разодрал куртку, еще большой вопрос, а вообще это маловероятно, поскольку он редко отправлялся на охоту прямо из городского дома, всегда из лесной сторожки, так что на самом деле я вовсе не знаю, как ему стало известно, что мама сбежала, — может, он только постепенно в этом убедился, как я сама, потом уже, когда она слишком долго отсутствовала. Светский вихрь, я поняла, окончательно ее поглотил. Поглотил, проглотил, а потом, через несколько лет, снова выплюнул, в Сан-Диего, где она и жила с человеком по имени Хенфорд Ливни, пока не умерла. Мне было девятнадцать, когда она умерла. На каждое Рождество и на день рожденья она мне посылала подарки, вечно какие-то побрякушки, и к подарку прилагалось письмо, она его подписывала Мама и в скобках Маргарет Ливни, а вдруг я забыла, кто у меня Мама. Письма были напечатаны на голубой бумаге. У нас в школе училась одна девочка из Калифорнии, так она говорила, что климат в Сан-Диего райский, там дождь бывает раз в год по обещанию. Это ж надо, я думала, чтоб человек с именем-фамилией Маргарет Ливни жил в райском месте, где так редко бывает дождь. Машинистка была из мамы никакая, в письмах на каждом шагу были забитые слова, а то и целые строчки — хххххххххххххх. Да и мать тоже не ахти, вы думаете, наверно.

(пробел)

Клетка все тут, на полу, рядом с папоротником, куда мы с Поттс ее плюхнули. Если нагнуться в кресле, я могу заглянуть за листву и тогда я вижу, как там колобродит крыса. Побегает туда-сюда, потом поднимется в своем металлическом колесике, опять опустится, роет передними лапами опилки, внюхивается, как собака. А то замрет и смотрит через стеклянную стену своей трубы. И дрожит розовый нос. Кажется, все эти действия ей нужны зачем-то, а в то же время они начисто бессмысленны, явно. Не сильно отличаясь от моих, надо думать, если бы кто понаблюдал, как я слоняюсь из угла в угол по квартире, тут вопрос только в степени. «Эдна бесцельно мечется туда-сюда по своей трубе», — написал бы тот, кто бы меня понаблюдал. Бродт, насмотревшись, как я сную, вполне мог бы написать что-то в таком духе. Когда-то, точно не помню когда, после того как мама удрала, папе сказали, что у меня нервное перевозбуждение. Не знаю, кто сказал, ну сказали и сказали, неважно, и папа взял меня и повез сначала в Англию, в Лондон, где мы ходили к очень низенькому, очень бледному доктору с плохими зубами, и он был никакой не англичанин (возможно, русский, фамилия у него была скорее русская, я ловлю себя на том, что в мыслях его называю доктор Чехов, потому, наверно, что Чехов был тоже русский доктор), потом в Бельгию, где мы провели лето на природе южней Намура, жили в отеле, он был переделан из замка восемнадцатого века. «Мы» в данном случае уже не включает папу, он нас оставил в Дувре, на пристани, отправился по своим делам, как я понимаю теперь, бросился разыскивать маму, как тогда я воображала. Женщина, сменившая ту, что сменила Распутина, была с нами на пароходе и осталась со мной, когда папа уехал. Я ее тоже звала няня, хоть она ничуть не напоминала прообраз, потому что была американка, во-первых, и к тому же маленькая, и блондинка, и не ходила вечно в передничке, и она была веселей, но не такая заботливая, как первая няня, не такая заботливая и жалостливая, как всем с тех пор не грех бы со мной быть. Она меня научила раскладывать пасьянс, четыре вида, не считая пьяницы, причем пьяница не пасьянс, так что мы в него без конца дулись в столовой, когда ждали обеда. В мощеном плитчатом дворике был каменный дельфин, он плевался водой изо рта, и каждую пятницу нам подавали рыбу. Я рыбу не выношу. Гостиница вечно была переполнена, буквально забита всякой немыслимой публикой, включая мужчину, который ходил, держа ботинки в руках, даже и по саду, мальчика, мне ровесника, который лаял по-собачьи, когда к нему обращались, и тощую немолодую особу, которая при случае убегала в лес и там голосила «Mon coeur est un violon» [7].

(пробел)

Заснула на диване. Проснулась, а уже утро. Открыла глаза, да опять и закрыла. Не хотелось просыпаться, нет, еще полежать, половить обрывки сна. А они убегают. Но проступило — жесткий диван, сведены ноги, пусто в желудке, — сознание вернулось, хочешь не хочешь, настырное, непрошеное, и никуда от него не денешься. Снова-здорово. Лежу на спине, во все глаза смотрю в потолок и слушаю: транспорт раскочегаривается к часу пик. Когда я дома, всегда этот шум транспорта более-менее тут как тут, иногда его заглушает шум компрессоров, иногда, наоборот, он заглушает компрессорный шум, и не всегда он слышен, и слушаю я его редко, разве что вот как сейчас, когда просыпаюсь и разум оправляется, ищет точку опоры, а то вдруг выпадет сладкий миг, и не сразу понятно, что гудит это на самом деле вовсе не океан. Только по воскресеньям и спозаранок гул разреженный, расхристанный, вплоть до того, что слышны голоса разных машин в отдельности, и можно отличить грузный грустный рокот старых от шелкового посвиста новеньких, ухватить ухом, как тяжелый грузовик переключает тональность, взбираясь по изволоку к Пряжке. Папоротник я передвинула. Согнулась в три погибели, вцепилась в края горшка, лицо зарыла в листву (а запах! — ну, лес после дождя) и стала толкать. Хоть несколько раз поскользнулась, ударялась коленками об пол, а все-таки я его протолкала через всю комнату. Но, не видя, куда двигаюсь, я его все толкала, толкала, пока не уперся в стену возле книжного шкафа, швырнув меня лицом в листву, и я сломала несколько листьев. Горшок взбил ковер, ковер пошел складками, весь собрался гармошкой, складки эти застряли между горшком и стеной, и сколько я сил потратила, как я дергала, но я их вызволила. Я нагнулась над шкафом, оперлась об него локтями, чтоб отдышаться, и тут вижу — сверху пыль. Я раньше ее не замечала,

Вы читаете Стекло
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату