это интеллектуальный героизм. Под ногами у философа нет никакого прочного основания, твердой устойчивой почвы. Он заранее отвергает любую надежность, испытывает абсолютную опасность, приносит в жертву свою чистосердечную веру, убивает в себе живого человека, чтобы, преобразившись, возродиться как чистый разум. Он может, как Франциск Ассизский, сказать: 'Я нуждаюсь в малом, и в этом малом я нуждаюсь очень мало'. Или же, как Фихте: Философствовать — значит, собственно говоря, не жить, а жить — значит, собственно говоря, не философствовать'. И тем не менее мы увидим, в каком новом и существенном смысле философия — по крайней мере, моя — включает также и жизнь.
Наша проблема является абсолютной проблемой, ибо с самого начала допускает свою неразрешимость; возможно, говорим, Универсум — или все имеющееся — непознаваем. А непознаваем он может быть по двум различным причинам. Одна из них включается в том, что наша способность к познанию, вероятно, ограничена, как полагают позитивизм, релятивизм и вообще критицизм. Однако Универсум может быть непознаваем и по другой причине, которую игнорируют прежние теории познания: несмотря на то что наша способность к познанию не ограничена, бытие, мир. Универсум сам по себе, по своей структуре препятствием для мысли, ибо иррационален.
До последних лет проблема познания уже не ставилась прежней высокой, классической форме. Пожалуй, больше всего способствовал отказу от целостного ее рассмотрения сам Кант, столь проницательный, гениальный в не устаревающий в той области познания, которой он занимался. Сегодня нам начинает казаться странным и неправомерным стремление избежать общего вопроса даже при частичном рассмотрении проблемы познания, или я задаю вопрос о том, как и насколько способен познавать объект, то прежде я должен выяснить, чтоб я понимаю под познанием вообще, вне зависимости от познающего субъекта. Коль так я смогу увидеть, выполняются ли в частном случае с человеком те основные условия, без которых невозможно никакое познание. Сегодня, особенно после недавно вышедшей книги великого немецкого мыслителя Николая Гартмана, начинают понимать, что прежде всего следует определить начальные условия познаваемости. В своем простейшем виде познание определялось. через известное и тривиальное уподобление мышления бытию. Однако теперь мы видим, что возможен только минимум adaequatio, дающий чисто символическое знание, в котором моя мысль о реальности почти ничем не напоминает саму эту реальность, подобно тому как при переводе мы, заменяем слова одного языка словами другого, довольствуясь их соответствием или сходством. Даже в этом простейшем случае два языка не могли бы соотноситься, не будь у них вдобавок общей формальной структуры, т. е. грамматической основы, которая хотя бы в чем-то была общей для обоих. То же самое происходит с любым познанием: если оно хотя бы минимально существует, то должен существовать и минимум реального подобия между познаваемым бытием и познающим мышлением или субъективным состоянием. Мир может войти в мой разум только в том случае, если структура этого разума в чем-то совпадает со структурой мира, если деятельность моего мышления так или иначе совпадает с бытием. Так что старая схоластическая формулировка неожиданно приобретает новый, более глубокий смысл. Речь идет не просто о прежнем ее значении, о том почти поверхностном замечании, согласно которому ум, познавая, уподобляется вещи, то есть копирует ее, речь идет именно о том глубинном условии, без которого даже это оказывается невозможным. В самом деле, мое мышление не может копировать реальность, вбирать ее в себя если последняя, в свою очередь, не уподобляется моему мышлению. Итак, сегодня — я считаю новой и эту формулировку —
Вот почему без ясного осознания этого факта любая теория познания невольно оказывалась онтологией, то есть учением о том' чем, со своей стороны, является бытие и чем, со своей стороны, является мышление (в конечном счете какое-либо существо ил' определенная вещь) с последующим сравнением обоих. Итак, мышление то объявлялось результатом бытия — и это был реализм, — то, наоборот, доказывалось, что структура бытия проистекает из структуры самого мышления — и это был идеализм. Однако и в том и в другом случае подразумевалось, хотя ясно не осознавалось, что для оправдания познания необходимо доказать структурное тождество обоих терминов. Кант подытоживает 'Критику чистого разума' словами, которые отдают техницизмом, но, на мой взгляд, заключают в себе сегодня самую простую и потому явную, то есть самую совершенную ясность: условия возможности опыта [читай: мышления] вообще суть вместе с тем условия возможности предметов опыта [читай: бытия или реальности].
Только так, повторяю, может серьезно, во всем своем идеальном, пугающем драматизме вставать проблема познания. Может быть, структура бытия полностью совпадет со структурой: мышления, то есть окажется, что бытие функционирует и существует так же, как функционирует и существует мышление. Это основной тезис рационализма, в котором проявляется максимальный гносеологический оптимизм. Будь это действительно так, познание можно было бы ограничить размышлением мышления о себе самом, не сомневаясь в том, что реальность, подчиняясь тем же законам, что и мышление, послушно совпадет с результатами этого внутреннего анализа, осуществленного мышлением. Поэтому у Аристотеля Бог, начало вселенной, — это только мышление мышления, мышление, которое, мысля самое себя, познает Универсум. В таком случае действительность состоит из логической материи; действительное разумно, как скажет на противоположном конце истории философии другой рационалист, панлогист Гегель. Если мы хотим захватить врасплох этот рационалистический способ философствования, то вспомним о словах Лейбница в конце его 'Новых опытов о человеческом разуме'. Великий оптимист говорит, что постигает неизвестные или смутно известные вещи точно таким же путем, что и вещи, о которых имеется отчетливое звание.
Этот человек уверен, что неизвестное, то есть действительность за пределами нашего мышления, имеет ту же форму бытия, тог же состав или, как я говорю, консистенцию, что и познанная к этому моменту действительность, то есть та часть реальности, чья консистенция, как оказалось, совпала с консистенцией нашего мышления. Для меня это классический пример того, что я называю интеллектуальным утопизмом, то есть безумной веры в то, что мышление в своем стремлении проникнуть в любое место — u-tороs — бесконечного корпуса реальности найдет его прозрачным, совпадающим с собой. Будь это так, мне не нужно было бы ждать встречи с незнакомой реальностью, ведь мне заранее известно, как она себя поведет.
По другую сторону от этого избыточного оптимизма поместим крайний пессимизм, для которого бытие ни в чем не совпадает с мышлением, что исключает всякую возможность познания. А посередине — позицию, вероятно, наиболее благоразумную, согласно которой бытие только частично совпадает с мышлением и только некоторые объекты ведут себя так, как ведет себя мышление, то есть логично. Теория познания, в которой господствует эта третья точка зрения, постарается нарисовать строгую достоверную картину совпадений и расхождений между Универсумом и мышлением, начертить карту объективного, где будут обжитые зовы, куда способно проникать мышление, и недоступные, иррациональные зоны мира. Например, числа образуют максимально совпадающую с логосом область, настолько, что сочли возможным рационализировать всю математику и построить ее только с помощью логики. Но в последние месяцы мы стали свидетелями одной из самых славных битв в истории разума, которая наряду с современной физикой могла бы увековечить нашу эпоху в длинной череде времен. Я имею в виду попытку Броуэра и Вейля доказать частичное несоответствие консистенции числа и консистенции понятий и тем самым — невозможность построения логической или формалистической математики и необходимость так называемой «интуиционистской» математики, верной особенностям своего объекта, математики, которая была бы не логикой, а именно математикой. Если от математики мы будем восходить к более сложным объектам — физической материи, органической жизни, психической жизни, общественной жизни, исторической жизни, то их иррациональность и непроницаемость для чистою мышления будет возрастать, когда же нашим объектом станет сам Универсум, то, вероятнее всего, его неосвоенная, недоступная пониманию с помощью традиционного чистого логоса часть будет максимальной.
Дорогами физики разум шествует еще беспечно, но, как прекрасно сказал Бергсон — хотя не по столь же прекрасному поводу — 'за пределами физики необходимо проверять разум на здравый смысл'. То, что Бергсон называет 'здравым смыслом' я очень определенно назвал 'жизненным разумом'; последний более широк, чем первый, и для него рациональны многие объекты, действительно иррациональные для старого разума, или для концептуального, или чистого, разума.
Однако было бы серьезным, — пожалуй, наиболее серьезным — недоразумением считать определение философии как учения об Универсуме, а также тенденцию построить максимум философского корпуса,