Николаоса в изголовье постели, окно, выходившее в огород; подумал о супружеской спальне за морем, так далеко, что ее, казалось, и не существует на самом деле. А ведь там теперь делает первые шаги его сын.
Может быть, сказал он себе, всего этого действительно никогда не существовало. Может быть, все это было только сном — лица, голоса, комнаты. Единственной подлинной реальностью была и оставалась лишь эта разорванная военная форма.
Глава девятнадцатая
1
Ночью зажглись костры. Первый, самый большой запылал на холмах в стороне Тройанаты. В белом пламени горящего бензина внезапно выступили из темноты беспорядочно сгрудившиеся вокруг колокольни крыши поселка, оливы, дорога.
Другие костры, поменьше, вспыхнули в долине Святой Варвары у отрогов Эноса, в Кардакате, в Куруклате и в других, безымянных местностях Дафни. Они загорались один за другим, словно от разлетающихся искр.
Последним запылал костер на противоположном конце острова, в густом сыром мраке около Святой Ефимии, как раз у узкого восьмикилометрового морского рукава, отделяющего Кефаллинию от Итаки.
Итака замкнулась, съежилась в своем древнем молчании; жители бодрствовали, сидя в домах или под открытым небом, ошеломленные невероятными событиями на Кефаллинии, о которых повсюду рассказывал приехавший из Сами тамошний моряк. Они передавали друг другу эти новости, еще отказываясь верить, когда увидели, что на побережье Святой Ефимии вспыхнул огонь, озаривший пустынный берег и море, темные текучие воды пролива, на которых заиграли зловещие черно-белые отблески.
Жители Занте и Святой Мавры тоже увидели огни, которые зажглись по всей Кефаллинии. Когда все костры разгорелись и звезды над силуэтом острова побледнели, людям на Итаке, на Занте, на Святой Мавре показалось, что Кефаллиния — уже не остров, неподвижно стоящий на якоре своих скал, а большой пассажирский пароход, плывущий по ночному морю с огнями на борту. Не устроили ли немцы праздник, торжествуя свою победу, или еще что-нибудь?
«Что они делают? — спрашивали они себя в страхе и недоумении. — Что они там затеяли?»
Те же мысли приходили к жителям Кефаллинии. Сидя по домам, у открытых окон, они следили за передвижениями немецких войск, прислушивались к окрикам, голосам, к эху шагов, отдававшихся по мостовой поселков и удалявшихся по дорогам, к топоту копыт и гулу машин. Они видели, как солдаты шныряли взад и вперед в темноте с какими-то вязанками за спиной; но при первых же языках пламени силуэты солдат обрисовывались четко и ясно: они метались как безумные, подливая в огонь бензина из канистр, чтобы он лучше разгорелся. Потом солдаты ушли, унося с собой пустые канистры; медленно проследовали верховые патрули, высокие и черные на фоне костров.
«Они жгут итальянских солдат, — говорили жители. — Они их расстреляли, а теперь жгут, чтобы их нельзя было найти, чтоб никто ничего не узнал».
Исчезли и верховые патрули, наблюдавшие за кострами; цокот лошадиных копыт затих вдали, по дороге к солдатским лагерям. В ночной тишине, не оглашаемой более гулом пушек, стрельбой, воем немецких самолетов, в первой тихой ночи после начала битвы люди слушали сухое, веселое потрескивание пламени.
Народ стал поодиночке выходить из домов; мужчины и женщины нерешительно шли на огонь, освещавший им путь. Они шли не дорогами и тропинками, а через поля, по сухой и твердой земле, выжженной летней засухой, через леса и оливковые рощи. Немногие итальянские солдаты, кому удалось укрыться в крестьянских домах, тоже вышли вместе с жителями; они были ошеломлены тем, что снова оказались среди живых людей, могли идти, бежать, ощущать под ногами землю, видеть над головой небо, полное звезд, и эти огни, сверкавшие меж деревьев и казавшиеся издали такими красивыми.
Они спускались в ущелья, в овраги, по мере их приближения треск пламени становился все сильнее и, утратив веселость, превратился в глухой гул, в долгое стонущее завывание. На них пахнуло терпким чадом бензина и керосина, смешанного со свежим духом горящей смолы, сосны, оливковых веток. Но здесь было и что-то другое, они это чувствовали, какое-то зловоние примешивалось к запаху керосина и жженого дерева, внося в него особую, тошнотворную сладость.
У костра было светло как днем, языки пламени озаряли местность на много метров вокруг; огонь вставал подвижной плотной массой, охватывавшей все новые и новые трупы. Они лежали в самых странных и нелепых позах, на спине или ничком, руки раскинуты, вытянуты по бокам, сложены на груди; головы склонены к плечу или закинуты назад. В широко раскрытых пустых глазах играли отсветы пляшущего пламени.
На них смотрели мужчины и женщины Кефаллинии, крестьяне и крестьянки, моряки, рыбаки, лесорубы; смотрели и немногие солдаты дивизии, спасшиеся от расстрела и плена. Долгое время они стояли неподвижно на краю освещенной зоны, спрашивая себя, сколько же трупов здесь, в этом пылающем перед ними костре, скольких из них они знали, со сколькими разговаривали; сколько друзей убито и сожжено. Или вовсе ни о чем не думали и как завороженные смотрели на огонь.
Потом люди постепенно стали подходить к телам, которых еще не охватило пламя; они вытаскивали их, как могли, взваливали на плечи, или несли вдвоем, за ноги и за руки, клали на тачки — если были тачки. Каждый отходил от немецкого костра, унося тело, чтобы спасти его от уничтожения; с трудом тащили они мертвецов вверх по склону холма, ища место, подходящее для погребения. Насть трупов сложили в горных пещерах, в сырых гротах, где со стен сочилась вода; часть спрятали в водоемах на полях и виноградниках; часть похоронили в больших братских могилах.
Жители и уцелевшие солдаты копали могилы до первых проблесков зари; безостановочно спускались и поднимались они от костра к братской могиле, от костра к водоему, к гроту, пока небо над Занте не посветлело. Тогда, боясь, что горные стрелки и патрули снова покажутся на дорогах, они ушли и заперлись в домах.
Они попрятались по домам, но в их глазах надолго осталось видение костра, восковых лиц мертвых, эти остекленевшие взгляды вытаращенных глаз; и, даже сидя дома, они продолжали высматривать далекое пламя, пока оно не померкло в лучах вставшего над Кефаллинией солнца.
Солнце затушило костры, но остался дым; ленивые, густые клубы дыма.
«Этот дым», — думали жители и беглецы.
«Этот дым, — думали итальянские офицеры, запертые в казарме «Муссолини» на набережной Аргостолиона, — это дивизия «Аккуи» поднимается к небу».
«Сколько их?» — думали они.
«Скольких сожгли?»
Сто сорок шесть офицеров и четыре тысячи солдат, взятых в плен и потом убитых в массовых казнях, поднимались к небу в этих густых ленивых клубах дыма. Но никто на Кефаллинии — ни майор фон Хиршфельд, ни подполковник Ганс Барге не могли бы назвать точной цифры.
Люди смотрели на дым, задаваясь одним и тем же вопросом.
«И мы, лишь мы одни спаслись, дабы поведать сие», — горько думал Альдо Пульизи, глядя из окна казармы.
Опершись руками о подоконник, он смотрел наружу, на остров, который снова простирал объятия залива к прохладному свету утра, нового чудесного, нежданного утра.
Эти слова из Библии, прочитанные когда-то, сами пришли ему на память, словно всплыли из какого-то забытого темного мира.
«И мы, лишь мы одни спаслись, дабы поведать сие».