сегодня Татьянка и пол не помыла и на рынок поздно отправилась, картошки уж не застала.
— Да-а, — жалобно протянула худенькая Татьянка, теребя пальцами перекинутую через плечо косицу, — а у меня, может быть, завтра контрольная по геометрии. А Любаша без меня не может, она еще не самостоятельная.
Восьмилетняя Любаша, с точно такой же косичкой, как и у сестры, и в таком же пестром ситцевом платьице, сочувственно вздохнула, не выпуская, однако, из рук бумажный кулек с конфетами, но и не решаясь развернуть его.
Семье Приваловых жилось нелегко. В годы войны Марии Ильиничне пришлось работать на лесозаготовках, куда ее в то время мобилизовали, и там она заболела жесточайшим ревматизмом. Поэтому в первые послевоенные годы, когда был еще жив муж, она уже не работала, и только после его смерти пришлось поступить уборщицей в одно из министерств. Заработка ее даже вместе с пенсией за мужа с трудом хватало на жизнь, но к этому времени, закончив семь классов, поступил на работу Клим. Жили дружно, и Клим постепенно и незаметно стал как бы главой семьи. Мать привыкла во всем советоваться с ним, и Клим решал дела твердо и справедливо.
Дети не сговариваясь и жалея мать, старались перехватить из ее больных, с распухшими суставами рук любую работу. И Клим привык не чураться самых «бабских» дел. Труднее всего приходилось со стиркой, но тут на помощь приходили многочисленные соседки по квартире. Ворча, они отбирали у Клима корыто с мокрым бельем, прогоняли из кухни, ловко и быстро заканчивали стирку без него. А потом подросла Татьянка. Так постепенно и сложилось твердое распределение обязанностей в семье, неписаный закон ее трудовой жизни.
За обедом обычно обменивались новостями.
— Вчера вечером у начальника совещание было, — ворчливо рассказывала Мария Ильинична, — до ночи сидели. Сегодня захожу прибираться в кабинет — матушки! Хаосу-то! Пепельницы с верхом, вокруг бумаг нашвырено, и на столе и на полу — ну, будто снег выпал! Стулья раздвинуты — передвинуты, ктой-то догадался карандаш чинить прямо на ковер. Ваш-то, Свекловишников, тот, конечно, свою пепельницу, отдельную, из бумаги скрутил и непременно, конечно, весь вечер кораблики делал.
— А Антонов с седьмой фабрики, тот опять собачек рисовал? — заинтересованно спросила Любаша, набивая рот хлебом.
— Нет, вчера чегой-то все дома на бумаге строил, высотные, с колоннами.
— С лифтом, да? — спросила Любаша. — Мы сегодня у Вали Самохиной три раза до конца поднимались. Тетя Маруся разрешила.
Обед подходил к концу.
— Мам, а мам, можно мы с Татьянкой сейчас на телевизор пойде-е-ем? — протянула Любаша. — Там будут Карандаша показывать…
— Сперва посуду мыть! — сурово перебила ее Татьянка и, подражая матери, добавила: — Все бы тебе бегать, а тут дел полно!
— Да уж ступайте, — улыбнулась Мария Ильинична, — сама управлюсь.
— Управлюсь! — тем же суровым тоном ответила Татьянка. — А вода? Тебе в воде руки полоскать нельзя.
Клим неторопливо поднялся из-за стола.
— Я, мать, во дворе часок посижу, покурю.
— Тебя уже там небось твой Сенька ждет не дождется, — засмеялась Любаша. — Влюбленный он в тебя, а ты в него.
Клим добродушно шлепнул сестренку, и та с визгом выбежала из комнаты.
У ворот на скамейке Клима действительно дожидался его закадычный друг Сенька Долинин, ученик гравера, невысокий, худенький и подвижной паренек.
— Привет! — коротко кивнул головой Клим, усаживаясь рядом с Сенькой и доставая из кармана мятую пачку «Прибоя». — Как она, жизнь-то?
— Живем, не тужаем, работу уважаем, — беспечно откликнулся Сенька. — Чего это ты сегодня так поздно?
— В милиции был.
— Схватил приводик? — недоверчиво воскликнул Сенька, и рыжие глаза его загорелись нестерпимым любопытством.
— Вроде того, — усмехнулся Клим. — Теперь вот два раза в неделю придется патрулем ходить комсомольским, всякую там шпану подбирать.
— Фюи! — присвистнул Сенька. — Работка! И ты согласился?
— А чего же делать-то?
— Я, между прочим, мировую книжку прочел, — неожиданно сообщил Сенька. — Называется «Капитан Сорви-голова». Этот парень хотя француз, но вроде нашего Павки Корчагина. Против английских империалистов, понимаешь, воевал, за буров. Дело, понимаешь, в Африке происходило. А те, англичане, действовали с позиции силы. Ну, он им и влил! Ох, сильная книга!
— Против нашего Корчагина он слаб, этот капитан, — солидно возразил Клим.
— Ну и что? А книга какая! Я так считаю: если разговорной речи и приключений много — вот интересно. А философия — она, знаешь, для пожилых. Сделаешь себе отчет, что прочел, — и все.
— Одна философия — это, конечно, нуль, — согласился Клим. — Нужна конкретная жизнь.
— Конкретная! — насмешливо повторил Сенька и вдруг, оживившись, спросил: — А что, этого вашего кладовщика нашли или нет?
— Вроде нет.
— Он небось еще и шкурок со склада попер до черта?
— Если так, то далеко не убежит, найдут.
— Как же! Теперь, брат, жулик умный стал.
— Ну, насчет жулика — это пока рано говорить. Человек он вроде был неплохой. Из армии только. И мало что. Может, он от жены сбежал? Ведь еще какая попадется! От другой и на край света подашься! — убежденно, тоном много повидавшего и испытавшего человека возразил Клим.
— Все девки хороши, откуда только ведьмы жены берутся?
— Ну, положим, девушки тоже разные бывают.
— Точно! Вот и я говорю, — подхватил Сенька. — К примеру, заходит к нам сегодня одна мадам. Так уж, немолодая, лет под тридцать. Одета — фу-ты, ну-ты! И лиса на шее чернобурая, и на голове лисий хвост торчит, и шубка вся бутылкой вниз, по последней моде, а рукава такие, весь туда залезешь. Брови — во, ниточка, и губы измазаны. Ей, видите ли, надпись сделать надо на серебряной пластинке к кожаной такой папке.
— Ну и что?
— Что? А надпись знаешь какая? «Дорогому Коленьке в день шестидесятилетия. Твоя Мила». Это как понимать? Факт! Муженька подцепила лет на тридцать постарше себя. Это любовь, я тебя спрашиваю? Нету настоящей любви…
— Скажешь!
— А что? Вон в «Вечерке» одни объявления о разводах печатают.
— Ну, конечно. Сколько в Москве народу живет — и сколько объявлений. Сравнил.
— Не успевают. Постепенно всех перепечатают. Будь спокоен.
— Голову-то не дури.
— Между прочим, — снова перескочил на другое Сенька, — сегодня и ваш заходил. Этот, Рыбья кость.
— Плышевский?
— Он самый. Портсигар принес. Золотой. Михаил Маркович лично ему гравировал.
— Кому это он? — удивился Клим.
— Надпись такая: «Дорогому Тихону Семеновичу в знаменательный день от друга и сподвижника». Вот, слово в слово. По тридцать копеек за букву.
— Это он нашему Свекловишникову преподнес, — заметил Клим. — Золотой говоришь?
— Ага! Тяжелый. Тысячи за три, не меньше. А что за день, а?