– Государь наш – воистину великий человек! Все им держится, во все мелочи он вникает, всему дает движение. У меня он спросить изволил, хочу ли я, мол, в дальнее плавание. А я, Васка, знаешь? Я уже в настоящем бою побывал, когда определился на практику, мы две шведские шнявы[94] на абордаж взяли. Меня даже ранило, вот здесь, выше локтя. Правда, теперь уже не заметно. Да это пустяк!
Банный служитель поддал на раскаленный под квасом. Пошел дух упоительный – умереть можно было от удовольствия! Малыгин лег ничком на полок, а банщик принялся обхаживать его веничком.
– Так вот, спрашивал меня государь, – продолжал рассказывать Малыгин из-под веника, – хочу ли плавать… И указал – нашему-де российскому флоту надобно искать путь в Индию в ледовитых морях…
– Сам царь? – переспросил лежавший рядом Бяша, которого стегал другой служитель.
Но этот банщик оказался строгим, не позволял отвлекаться от банных священнодействий, ворчал:
– Вы, судари, про царя-то после договорите. В бане всем царь – березовый веник.
Зато дома, и поварне, Малыгин дал себе волю. Показал по карте ледовитые края, где государь искать новых путей хочет: Грумант[95], Кола [96], Мангазея[97] и далее – Анадырь, Камчатка.
– Когда ж отправляешься? – усмехнулся Киприанов.
Малыгин развел руками:
– Да вот людей нет. Я пока да еще мой однокашник Чириков, ежели считать из волонтеров. Война к концу идет, государь так и сказывал: как замиренье настанет, соорудим вам флот, дадим адмиралов…
Он привез Киприанову образцы кунштов, гравируемых в Санктпитер бурхе. Все сгрудились вокруг листов, ахая на изображения новой столицы – шпиль Петропавловского собора, проспект с ровными домами, фонтанная канава и на ней множество лодок и баркасов.
– Красотища! – Малыгин хлопнул ладонью по листу. – А была-то там дебрь! Истинный теперь рай. Правда, государь говаривать изволит – у нас-де в Питере сколь воды, столь и слез, тяжко всем тот рай дается!
Киприанов рассматривал детали гравирования на питерских кунштах, цокал языком от восхищения.
– Петром Пикартом делано, сей есть мастер божественного ранга. Не чета тебе, Алеха, – заметил он Ростовцеву. – Небось когда гравирует, о гулянках не думает и рука его не дрожит.
Решено было взять с собою в гости к Канунникову и прибывшего гардемарина.
На первый день Пасхи, после полудня, на киприановском дворике уже готова была школьная карета, подвинченная и смазанная. Солдат Федька, чертыхаясь с похмелья, запрягал в нее меринка Чубарого и кобылку Псишу.
Внезапно явился Максюта, взъерошенный, как воробей перед дракой. Он не обратил внимания на бабу Марьяну, которая приготовила ему крашеное яичко для поздравленья, не смутился даже и старшего Киприанова. Отвел в сторону Бяшу.
– Я все знаю! – блеснул отчаянно глазами. – Не езди, Васка! Ежели ты мне друг, не езди!
Бяша оторопел:
– Почему вдруг – не езди? – Он начинал смутно догадываться. – Да и что в том такого?
– Как – что такого? – Максюта изнемогал от душевного страданья, рвал свои новенькие дорогие перчатки. – Как – что такого? Ты, Васка, не друг, ты змей двурогий, вот ты кто! А я-то, балда, а я-то!
Вот оно что! Та танцорка, та прелестница, оказывается, она и есть пресловутая Степанида! По всем законам дружбы Бяше надо бы сейчас повиниться, доказать, что ненароком… Но его почему-то только смех разбирал, к тем сильнее, чем больше неистовствовал Максюта. Бяша не мог сдержать улыбку.
– А! – вскрикнул, заметив это, Максюта. – Вот ты каков? И клад-то ты один выкопал, это ясно как божий день. Все мне теперь понятно!
– Максим, да постой!..
Но тот убежал в полном отчаянии, ударяя себя по голове. Бяша же твердо решил – ехать (да и не ехать ведь нельзя!). Но ехать с намереньем – при первом же удобном случае переговорить с той Степанидою конфидентно, рассказать все о чувствах друга. Неужели такое страданье ее не тронет?
Дом Канунникова был на Покровке, у самых проездных ворот, где ручей Рачка по весенней воде учинил такие грязи, что пришлось из кареты вылезть и помогать лошадям. Киприановским клячонкам долго не удавалось вытянуть колеса из хлябей. «Точно как у нас в Санктпитер бурхе!» – утешал Малыгин.
Зато гордо подкатывали, обдавая прохожих грязью, сытые шестерки богатых экипажей.
У верхней площадки парадной лестницы, где на потолке был написан Триумф Коммерции, или Совет небожителей, рассуждающих о пользе промышленности, в виде краснорожих толстяков на пирамиде райских плодов, у входа гостей встречал сам Авдей Лукич Канунников, мужчина представительный, с висячими польскими усами и в бурмистерском кафтане с шитьем в виде порхающих Меркуриев. Парик, пышный, как власы библейского Авессалома[98], скрывал его будничную лысину.
Об руку с ним юная хозяюшка, его жена Софья, чуть морща напудренный носик, приседала церемонно, приветствуя входящих. Шептали, что Канунников якобы забрал ее у матери, торговки, в зачет какого-то долга, а что она будто бы моложе даже его дочки!
Молодая хозяйка, хоть и одета была наимоднейше – голые плечи будто втиснуты в жесткую парчу голландского роброна[99], – гостей примечала по-старинному. Брала у прислуги поднос с серебряной чарочкой и просила, именуя торжественно, по имени отчеству, выкушать, не побрезговать.
Потом, полузакрыв кукольные глаза, поднималась на цыпочки и целовала гостя в уста сахарные, как говаривалось в старину. Муж за плечом сурово глядел, чтобы было все по чину.