– Ах! – Стеша схватилась ладонями за пылающие щеки, при этом изящно, словно на картинке, отставила мизинчики. – Ах, герр Василий, я, наверное, сейчас ужасно некрасива, да?
Но в светелку в подкрепление гувернантке уже вплывала сама полуполковница, а за нею виднелась и баба Марьяна.
– Степанида Авдеевна, душенька, пора приглашать гостей к перемене блюд…
Стеша отшвырнула тетрадку с розовой ленточкой и, схватив Бяшу за руку, потащила за собой обратно вниз. Там игра в жмурки достигла апогея. Водить досталось юной мачехе, Софье Канунниковой. Та сидела неподвижная, словно восковая кукла, и только головой мотала, отказываясь надеть на глаза повязку и дать себя поцеловать затейнику Щенятьеву.
На обратном пути, сидя в сухаревской карете, Киприанов все покачивал головой и время от времени усмехался. Баба же Марьяна, когда карету подбрасывало на ухабах, еле удерживалась от икоты. Киприанов спросил не без ехидства:
– Ну что, Марьянушка, каковы тебе показались канунниковские разносолы?
– Ох! – ответила та. – Не ела – осовела, поела – опузатела. Да что разносолы! А хоромы? А злато- сребро? А прочая лопотина[121]? И все твоим может стать, Онуфрич, через твоего чада!
Киприанов замолчал, сосредоточенно рассматривая ногти, затем вздохнул:
– Я тебе, сватья, ответствую, как ты любишь – пословицей: «Залетит ворона в боярские хоромы – почету много, а полету нет». Может, полет-то здесь и дороже, чем тот канунниковский почет? Давай-ка лучше спросим самого того чада.
Но Бяша сидел не отвечая, наблюдая через окошко, как убегает из-под колес бревенчатая мостовая Покровки.
И вновь потянулись будни. Ежедневный людской прибой бился о порог полатки Киприановых, изредка забрасывая за распахнутый раствор охотников до купли книг и картин. Дом на Шаболовке неусыпным тщанием бабы Марьяны и мценского Варлама рос как на дрожжах, настало время подводить его под крышу. Варлам настоял, чтобы Киприанов, конечно за мзду, выцыганил в своем Артиллерийском приказе тыщи две штук только что привезенной из-за моря поливной черепицы. Ныне модно, чтобы крыши были как в Голландии – остроконечные, красные, с флюгерами и медными петухами.
Однажды баба Марьяна скомандовала Федьке:
– Вставай, служивый, хватит тебе лежебочничать, солнце уж высоко. Запрягай лошадей, воз с черепицей перевезешь в Шаболово, не место ему на Красной площади стоять.
Федьке не хотелось ехать. Шло первомайское гулянье, чувствовалось, что к полудню будет жара. Народ, освободясь от дел, двигался целыми семействами в Марьину Рощу, на Царицын Луг, в Лефортово. Уж Федька и за зуб хватался, и у Чубарого в подкове трещину искал, лишь бы не ехать.
Все было напрасно, неумолимая баба Марьяна вручила ему кнут и ключи от шаболовской усадьбы.
– И я с тобой, – сказала Устя, взбираясь рядом.
– А тебе чего? – закричала было Марьяна. – Ты и так уж там две недели околачиваешься, в Шаболове. Каких-то юродивых себе нашла в Донском монастыре, божьих людей… Креститься-то сперва как следует научись, двуперстница[122]!
Но тут баба Марьяна вспомнила, что надо бы в новом доме пол в подклети помыть после печников, и с этим условием отпустила Устю. Захныкал и маленький Авсеня, просясь покататься, но получил только шлепка.
Когда телега повернула из-за Василия Блаженного на спуск по Москворецкой улице, ее догнал Бяша и тоже захотел ехать.
– Ежели лошадям тяжело, я могу пойти рядом…
– Ступай себе мимо, купеческий жених! – гордо сказала Устя, а Федька захохотал на весь кишащий народом, москворецкий спуск.
– Дядя Федя! – взмолился Бяша. – Я тебе табачку в бумажке принес.
– Садись уж… – позволил Федька.
Бяша вскарабкался на край телеги, а Устя принялась его шутливо сталкивать, он еле удержался.
Так перебрались они через наплавный мост, лежавший прямо на воде, и переехали на Балчуг, где перед ними открылся кабак, а по-новому – фартина, табачная изба, над входом которой болтался жестяной мужик в голландской шляпе и с трубкою. Вокруг на траве лежали себе люди, отдыхали.
– Тпру! – закричал Федька на лошадей. – Зайду-ка я в фартину, выкурю дареного табачку, на улицах курить зверь вице-губернатор не позволяет. Заодно в фартине этой с кумом одним повидаюсь. А вы меня не ждите, без меня езжайте. Вы, ребята, оба шустрые, чай, без меня управитесь. Даже лучше, чем со мной, со старым-то хрычом, ха-ха-ха!
В фартине, в дальнем углу продымленной залы, развеселая компания сражалась в «три листика»[123], раздавались боевые возгласы: «Что спишь? Ходи с крестей, козыря прозеваешь!» За последним столиком Федька увидел одинокого парня, положившего растрепанную голову на локти.
– Максюта, ай это ты, бедолага? Мне сказывали, будто ты от хозяина утек. Где же твой кафтанец ухарский, где туфлейки? Прогулял их, что ли? А ветошку эту тебе что – на промен, что ли, дали? Ох, Максимушка, рогожная ты душа!
– Дядя Федор! – с силой выговорил Максюта и взял солдата за верхнюю пуговицу. – Дядя Федор, почему в божьем мире все неправда? Что есть высшая предестинация [124], как сказал бы мой бывший друг Васка, что есть судьба?
– Судьба, брат, она вроде приказу командирского. Знай шагай, не рассуждай, под пули зад не подставляй!.