плошке, а кто побогаче – по горящей из свечек картине, да не забыть приготовить по кадке с водой.
Как только Киприановы переступили порог Лефортова дворца, отец на глазах переменился. Раскланивался с какой-то вымученной улыбочкой. Бяшину руку сжал нервно, словно клещами. Гайдук[37], который распахнул перед ними двери, даже глазом на них не повел, а отец и ему искательно поклонился. Тут кто-то, одетый в старомодную ферязь[38] со стоячим воротником, чуть не сбил их с ног, выходя прочь и сердито стуча посохом.
– Окаянство! – брюзжал он. – Это ли собрание благошляхетных? Какой-то сброд худофамильный!
– Аврам Лопухин! – зашептал отец Бяше. – Царский свояк[39], братец бывшей царицы Евдокии… Небось уходит от бесчестья: указано строго – в русском платье не пускать.
Наверху сквозь гомон голосов слышалась музыка. На каждой ступени белокаменной лестницы стояли гвардейцы с красиво отставленными на вытянутую руку мушкетами. В канделябрах и висячих паникадилах[40] горело множество свечей, и все было так великолепно, как в божьем раю, подумал Бяша. Тут отец стал дергать его за рукав и шипеть в ухо:
– Кланяйся, да побойчее! Глянь сам вице-губернатор господин Ершов! Кто бы сказал, что чуть ли не вчера он из подлого сословия, как и мы с тобой. Но – величествен, но – умен! Ах, кланяйся, Васка, не жалей поясницы.
Вице-губернатор Ершов – худощавый господин в пышном парике и с усиками щеточкой – в ответ на поклон Киприановых одарил их властным и рассеянным взглядом, но благосклонно потрепал Бяшу по щеке. Затем, словно забыв Киприановых, повернулся к своей свите и заговорил намеренно громко, чтобы слышали все:
– О да, губернатор господин Салтыков не поскупился на ассамблею, похвально! Однако уж не те ли это деньги, которые расхищены в казне на интендантских подрядах?
– Ой, Васка, – сказал отец, увлекая сына по лестнице, – давай, брат, от них подале. Знаешь – паны дерутся, а у холопов чубы трясутся.
А вот и обер-фискал, гвардии майор Ушаков, в Преображенском мундире, с голубой орденской лентой через плечо. Он приветливо ответил на поклон Киприановых, а с вице-губернатором Ершовым облобызался по-старинному – крест-накрест. Вице-губернатор взял его под руку, заговорил любезно, но в самой его любезности чувствовалось, что перед обер-фискалом заискивает и он:
– Пример сей ассамблеи свидетельствует красноречиво, сколь благотворна воля монарха в любом ее проявлении, не правда ли, почтеннейший Андрей Иванович? Дабы подданные его не засиживались, как тараканы запечные, дабы с одурения усадебного небылиц не плели… Пусть просвещенная Европия не токмо через дела Марсовы[41] в российские благородные домы входит, но и через галантности Венус[42]!
На что гвардии майор ответствовал кратко:
– Заготовлен уже и указ о непременном сих ассамблей периодическом устройстве.
И поскольку Ершов вновь заговорил о своих распрях с губернатором Салтыковым, Киприанов, держа за руку сына, устремился по лестнице еще дальше, пока чуть не сбил на площадке мужчину весьма изможденного вида.
– Черт побери! – сперва было выругался тот, затем вдруг узнал Киприанова, захохотал и даже хлопнул его по плечу: – А, Киприашка, это ты? И ты пришел поношением российского боярства любоваться?… Ну полно, я шучу… Уж более не приду я к тебе за санктпитербурхской газеткой, завтра сам в столицу уезжаю. Государь мне милость свою возвернул через того самого обер-злодея Ушакова, через которого я ее и лишился.
Он отвлекся, отвечая на поклоны какого-то многочисленного семейства с недорослями и девами- переспелками, и Киприанов успел шепнуть сыну:
– Это тот самый Кикин, который…
– Ты мне сочувствовал, благодарю, – вновь повернулся Кикин к отцу, пожимая ему руку. – Сие тебе зачтется и нужный час.
И захохотал, поперхнулся:
– Да уж теперь и не знаю, когда он исполнится, этот час, государь-то выздоровел, хе-хе, скоропостижно… И все, кто смерти его чаял, обмишурились, ровно мыши на погребении кота!
И он нервно захихикал, обвел пальцем вокруг шеи, будто накидывая петлю, даже закатил глаза и высунул и язык, чтобы выразительнее показать, какая участь теперь ждет этих мышей.
– Завтра состригу свои космы, – продолжал он, нахихикавшись, – кои отпустил, как опальный стольник. Я ведь стольник, Киприашка, хе-хе-хе! Состригу – и в путь! Везу с собой обстоятельную челобитную государю, всех врагов отчества в ней разоблачаю, всех этих Меншиковых, Ершовых, всех Салтыковых, Ушаковых. Хоть они и грызутся меж собой, а на самом деле они из одной шайки! Взгляни на меня, – Кикин указал в сторону зеркала, где было видно его отражение, – худ я, тощ, бледен, однако уныния во мне нету. Всех в сокрушение приведу, всех, всех!
Он держал Киприанова за пуговицу его чинного немецкого кафтана и даже крутил в такт своей речи. Наконец отпустил и оттолкнул легонечко.
– А за газетою санктпитербурхской приходить станет протопоп из Кремлевского собора Яшка Игнатьев – знаешь? Громогласный такой, невежа, дуролом, духовный пастырь[43], хи-хи-хи!
И Кикин наконец отошел, а Бяше показалось, что отец испугался хихикающего Кикина больше, чем мечущего громы и молнии вице-губернатора Ершова.
Киприанов нашел на втором этаже покои, где собиралось купечество, и сказал сыну:
– Я тут побуду, а ты танцуй. Приглашай, да смелее.
– Кого же приглашать?