— Да, — сказал блестящий маркиз N, держа в руке бокал с шампанским, ум действует, Кондорсе, как вода — он установит свой уровень. Мой цирюльник говорил мне сегодня утром: 'Я только простой бедняк; а между тем это не мешает мне думать и верить более, чем знатные господа!' Революция очевидно приближается к развязке шагами гиганта, как говорил Монтескье в своем бессмертном произведении.
Потом все слились в хор, восславляющий блестящие чудеса, которые должна была произвести большая революция. Кондорсе был красноречивее, чем когда-либо.
— Необходимо, чтобы суеверие и фанатизм уступили бы место философии. И тогда, — говорил он, — тогда начнется эра справедливости и равенства. Большие неудобства для успеха наук происходят от отсутствия всемирного языка и от быстротечности человеческого существования. Что касается первого, то, когда все люди будут братьями, отчего бы не существовать общему языку? Что касается второго, то известно, что органический мир может быть усовершенствован. Разве природа будет менее милостива в отношении к более благородному мыслящему существу, человеку? Устранение самых сильных причин физической немощи, богатства со своей роскошью и бедности с ужасной нищетой — должно непременно продлить средний срок жизни. Искусство лечения будет тогда почитаемо вместо войны; самые благородные усилия в познании будут способствовать открытию и истреблению причин болезней.
Конечно, жизнь нельзя сделать вечной, но ее можно бесконечно продлить. Самое низкое творение передает силу своему детищу; так и человек передает своим детям физическую организацию и заветы духовного совершенствования. Вот цель, которую наш век приведет в исполнение!
Почтенный Мальзерб вздохнул. Может быть, он боялся, что цель не будет достигнута при его жизни. Прекрасный маркиз N и еще более прекрасные женщины казались убежденными и восхищенными. Но между ними были двое людей, сидевших рядом и не принимавших участия в разговоре: один — иностранец, недавно приехавший в Париж, где его богатство, наружность и ум заставили высший свет его заметить и заискивать перед ним; другой, старик около семидесяти лет, умный, добродетельный, храбрый, беззаботный автор 'Влюбленного дьявола' Казот. Эти двое присутствующих доверительно беседовали и только изредка улыбкой выказывали свое внимание к общему разговору.
— Да, — сказал иностранец, — мы уже встречались.
— Я как будто не забыл ваши черты, а между тем я напрасно силюсь вспомнить.
— Я вам помогу. Помните то время, когда из любопытства или, может быть, из более благородной жажды познания вы старались попасть в таинственный орден Мартиника де Паскалиса [5]?
— Возможно ли это? Вы член этого теургического братства?
— Нисколько, я присутствовал при их церемониях, но только для того, чтобы показать им, какими невозможными методами они старались обновить старинные чудеса кабалистики.
— Вы любите эти науки? Что касается меня, я отверг влияние, которое они имели прежде на мое воображение.
— Вы его вовсе не стряхнули, — возразил незнакомец, — оно еще владеет вами и в настоящую минуту; оно бьется в вашем сердце, оно озаряет ваш ум; оно хочет говорить вашими устами.
Потом иностранец продолжал разговор вполголоса; он напомнил ему некоторые правила, обряды, объяснил, каким образом они связаны с жизнью самого Казота, удивленного, что незнакомец так хорошо знает подробности его существования. Лицо старика, от природы открытое и благородное, мало-помалу омрачилось, и он бросал изредка на своего товарища быстрые, сверкающие и беспокойные взгляды.
Прелестная герцогиня де ... обратила на них наконец внимание как на не принимавших участия в общем разговоре, а Кондорсе, не любивший, чтобы в его присутствии кто-либо другой, кроме него, привлекал внимание, обратился к Казоту:
— Ну, а вы, какие ваши предсказания по поводу революции? Какое влияние она будет иметь по крайней мере на нас?
При этом вопросе Казот вздрогнул, побледнел, и на лбу у него выступил холодный пот; его губы задрожали.
Все присутствующие посмотрели на него с удивлением.
— Говорите! — сказал ему вполголоса иностранец, положив свою руку на руку старика.
При этих словах лицо Казота содрогнулось, его неподвижные глаза вперились в пустое пространство, и глухим голосом он отвечал [6]:
— Вы спрашиваете, какое действие она будет иметь на вас — на вас, ее просвещенных, вовсе не корыстолюбивых сторонников? Я вам сейчас отвечу. Вы, маркиз де Кондорсе, вы умрете в тюрьме, но не от руки палача. В тихом счастье этой эпохи философ будет заботиться носить при себе не эликсир, а яд.
— Мой бедный Казот, — проговорил Кондорсе со своей ласковой и проницательной улыбкой. — Темница, я, палачи... Что общего это может иметь с философией, с царством разума?..
— Об этом-то я и говорю. Все это случится с вами именно в царстве разума и во имя философии, человечности и свободы.
— Вы думаете о священниках и об их интригах, а не о философии, — сказал Шамфор. — А что предсказываете вы мне?
— Вы вскроете себе вены, чтобы избегнуть братства Каина. Но можете утешиться: последние капли вашей крови вытекут из вас только через несколько месяцев... Для вас, почтенный Мальзерб, для вас, Эмар де Никола, и для вас, Байи, я вижу строящиеся эшафоты. И даже тогда, о великие философы, у ваших убийц на языке не будет других слов, как слова философии.
Наступило общее глубокое молчание, когда ученик Вольтера, вспыльчивый Лагарп, воскликнул с язвительным смехом:
— О пророк! Не избавляйте меня, из лести, судьбы этих господ. Разве у меня не будет роли в этой драме ваших зловещих фантазий?
При этом вопросе с лица Казота исчезло неестественное выражение пророческого ужаса; ирония, которая обыкновенно выражалась на нем, вернулась и сверкнула в его блестящих глазах.
— Да, Лагарп, и ваша роль будет самой чудесной из всех. Вы станете тогда верующим христианином.
Это было уже слишком для общества, до тех пор серьезного. Все разразились громким смехом, а Казот, как бы уставший от всех своих предсказаний, откинулся на спинку кресла, тяжело дыша.
— Теперь, — проговорила мадам де ..., — после того как вы произнесли столько важных предсказаний на наш счет, скажите же нам, что ожидает вас.
Конвульсивная дрожь пробежала по телу невольного пророка, но он в ту же минуту успокоился, и его лицо озарилось выражением спокойной покорности.
— Мадам, — отвечал он после долгого молчания, — во время осады Иерусалима один человек, свидетельствует историк [7], в продолжение семи дней подряд обходил ограду, крича: 'Горе тебе, Иерусалим! Горе мне самому!'
— Ну, так что же?
— На седьмой день, когда он возгласил таким образом, камень, пущенный катапультой римлян, настиг его и убил наповал.
При этих словах Казот встал и вышел, а гости, охваченные против своей воли ужасом, расстались вскоре после его ухода.
Было около полуночи, когда иностранец дошел до своего дома, находившегося в одном из тех обширных кварталов, которые можно назвать маленьким Парижем. Подвалы его были заняты бедными ремесленниками, часто ссыльными или бродягами, избегавшими полиции, а то каким-нибудь дерзким писателем, который, посеяв самые разрушительные идеи, напечатав самые ядовитые пасквили против духовенства, министров или короля, искал здесь убежища от гонений. Нижний этаж состоял из лавок, антресоль населена была артистами, главные этажи — дворянством, а чердак — ремесленниками или гризетками.
В ту минуту, как иностранец взбирался по лестнице, молодой человек, лицо и вид которого говорили не в его пользу, вышел через дверь антресоли и быстро прошмыгнул перед ним. Его взгляд был какой-то скрытный, зловещий, свирепый и в то же время боязливый. Его лицо было чрезвычайно бледно и конвульсивно вздрагивало. Иностранец остановился и стал внимательно следить за уходившим молодым