любите, в опасности!' Робеспьер охвачен волнением, список его жертв с каждым часом становится все больше. Тальен, Макдуфф [28] обреченного Макбета, пытается вселить мужество в своих побледневших заговорщиков. По улицам тяжело громыхают двуколки. Лавки закрыты — горожане пресытились кровью и хотят мира. И каждую ночь толпы детей Революции заполняют восемьдесят театров, чтобы посмеяться над колкими репликами комедиантов или оплакать воображаемые горести вымышленных героев!
В маленькой комнате, в самой середине громадного города, сидела мать и любовалась своим ребенком. Был ясный и теплый день. Ребенок, лежа у ног Виолы, протягивал свои пухлые ручонки, точно желая схватить пылинки, весело танцующие в солнечном луче. Мать отвернулась от этой дивной картины, которая усилила ее грусть. Она печально вздохнула.
Неужели это та самая Виола, которую мы видели блестящей и цветущей под солнцем Греции? Как она изменилась! Как она бледна и утомлена! Она сидела рассеянно, опустив руки на колени; улыбка, прежде не сходившая с ее губ, исчезла. Какое-то тупое и тяжелое отчаяние придавило ее. Она устало и равнодушно глядела на солнечные лучи, проникавшие в комнату. Ее жизнь стала увядать с тех пор, как она порвала связь с источником, питавшим ее. Неожиданный приступ страха и суеверной боязни, заставивший ее бросить Занони, исчез с той минуты, как она ступила на чужую землю. Тогда она поняла, что вся ее жизнь заключалась в улыбке, которую она бросила; но она не раскаивалась: страх прошел, но суеверная боязнь осталась. Виола еще верила, что спасла своего ребенка от мрачной и преступной магии, о которой так много говорят предания всех стран, но которые нигде не пользуются таким доверием и не внушают такого ужаса, как в Южной Италии. Эта уверенность подтверждалась таинственными словами Глиндона и тем, что она сама знала об ужасной перемене, случившейся с этим человеком, выдававшим себя за жертву колдовства. И хотя она не раскаивалась, но ее воля была сломлена.
После их приезда в Париж Виола не видела более своей спутницы, верной жены. Не прошло и трех недель, как муж и жена были казнены. И теперь впервые тяжкие нужды повседневной жизни предстали перед прекрасной неаполитанкой. Ее профессия, дававшая голос и форму искусству поэзии и пения, артистическая среда, в которой прошли ее первые годы, вызывала эйфорию и возвышала ее над обыденным существованием. Жизнь артиста стоит на границе идеального и реального. Но эта жизнь была навсегда закрыта для той, которая некогда была идолом всего Неаполя. Ей, которая поднялась до высот страстной и глубокой любви, казалось, что ее собственный гений, воплощавший на сцене мысли других, растворился в гении, который порождает все мысли из себя самого. И это было бы самой большой неверностью по отношению к тому, кого она потеряла, если бы она снова унизилась до того, чтобы жить аплодисментами других. Таким образом, не желая принимать милостыню от Глиндона, она нашла убежище и средства к существованию для себя и ребенка, занявшись самыми простыми и смиренными ремеслами, доступными для ее пола.
И дитя словно мстило за отца. Ребенок рос, расцветал и развивался. Казалось, что его защищало что-то еще, кроме влияния матери. Его сон был так крепок, что удар грома не разбудил бы его, и во время сна он протягивал ручонки, точно обнимая кого-то; его уста часто шептали неясные звуки, выражавшие признательность, но не ей, — нередко на его ланитах сиял неземной, райский румянец, а на губах играла улыбка, исполненная таинственной радости.
Потом, когда он просыпался, его пристальный взгляд искал кого-то, но не ее, и наконец останавливался на ее бледном лице с печальным и молчаливым упреком.
Никогда до тех пор Виола не чувствовала всей силы ее любви к Занони, никогда не понимала она так хорошо, что мысли, чувства, сердце, душа и жизнь — все было в ней разбито и омертвело, после того как она обрекла себя на разлуку с тем, кому была предназначена. Она не слышала раскатов грома бушевавшей вокруг нее грозы. Только тогда, когда бледный и измученный Глиндон каждый день, как привидение, проскальзывал к ней, дитя беззаботной Италии, она понимала, как смертелен воздух, окружающий ее. Но в этой чистоте пассивной, бессознательной, почти механической жизни в логове диких зверей она оставалась по-прежнему спокойна и невозмутима.
Дверь быстро отворилась, и вошел Глиндон. Он казался взволнованным более обыкновенного.
— Это вы, Кларенс, — сказала она слабым и кротким голосом, — я не надеялась видеть вас так рано.
— Кто может рассчитывать в Париже время? — спросил Глиндон с пугающей улыбкой. — Разве не довольно того, что я здесь? Ваше спокойствие среди этих ужасов пугает меня. Вы спокойно говорите мне: 'Прощайте!' Вы спокойно приветствуете меня: 'Здравствуйте!' Будто на каждом углу не скрывается шпион, будто каждый день не учиняют резню.
— Простите меня, но весь мой мир заключается в этих стенах. Я едва могу верить всем вашим рассказам. Все здесь, кроме этого маленького существа, — и она указала на ребенка, — кажется настолько мертвым, что даже в могиле нельзя быть равнодушнее к людским преступлениям.
Глиндон молчал несколько минут, глядя со странным смешанным чувством на это лицо и на все это существо, еще столь молодое и уже окутанное таким печальным покоем, когда кажется, что сердце сознает себя уже постаревшим.
— Виола! — сказал он наконец с плохо сдерживаемым волнением. — В таких ли обстоятельствах я надеялся вас видеть? Это ли я надеялся чувствовать около вас и к вам, когда мы впервые встретились в Неаполе? Почему вы оттолкнули тогда мою любовь? Или почему моя любовь была недостойна вас? Не бойтесь, дайте мне вашу руку! Для меня уже никогда не сможет возвратиться сладкое чувство этой юношеской любви. Я испытываю к вам только то, что чувствовал бы брат к молодой и одинокой сестре. С вами, в вашем присутствии, как бы печально оно ни было, мне кажется, что я дышу самым чистым воздухом моих прошедших дней. Только здесь отвратительный Призрак перестает меня преследовать. Я даже почти забываю про смерть, которая следует за мною по пятам, как тень. Но, может быть, нас еще ждут лучшие дни. Виола, я начинаю наконец понимать, хотя еще смутно, как победить Призрак, который отравляет мою жизнь. Его следует встречать храбро и бросить ему вызов. Я говорил вам, что в кутеже, в разврате он не преследует меня, я могу теперь понять мрачное предупреждение Мейнура: 'Ты должен опасаться Призрака в особенности тогда, когда он невидим. В минуты же спокойных и добродетельных решений он появляется...' Да, я вижу его сейчас, там, там, с его ужасным взглядом! — И пот выступил у него на лбу. — Но я не желаю, чтобы он отвратил меня от такого решения. Я гляжу ему в лицо, и постепенно он исчезает во тьме.
Он замолчал, глаза его с диким восторгом остановились на освещенном солнцем пространстве, затем он прибавил с тяжелым вздохом:
— Виола, я нашел средство бежать. Мы оставим этот проклятый город и постараемся в какой-нибудь другой стране взаимно утешить друг друга и забыть прошлое.
— Нет, — спокойно отвечала Виола, — я не хочу двигаться с места до тех пор, пока меня не отнесут на место последнего упокоения. Я видела его сегодня во сне, Кларенс, видела в первый раз со времени нашей разлуки, и... не улыбайтесь, мне казалось, что он прощал беглянку и звал меня своей женой! Этот сон еще витает в этой комнате. Может быть, я еще раз увижу его, прежде чем умру.
— Не говорите о нем, об этом демоне! — вскричал Глиндон, с гневом топнув ногой. — Благодарите Небо за все обстоятельства, которые помогли вам вырваться от него!
— Молчите! — проговорила Виола.
Она хотела продолжать, но ее глаза остановились на ребенке. Он стоял в самом центре столпа солнечных лучей, освещавших комнату; лучи, казалось, окружали нимбом его голову с золотыми кудрями и венчали ее золотой короной. Во всей этой маленькой прелестной фигурке, в больших спокойных глазах было что-то внушавшее благоговение, заставлявшее сердце Виолы сильнее биться от материнской гордости. При последних словах Глиндона ребенок поднял на него взгляд, в котором, казалось, выражались возмущение и презрение. По крайней мере Виола поняла его как молчаливую защиту Отсутствующего, более действенную, чем могли бы сделать это ее слова.
Наконец Глиндон прервал молчание.
— Вы хотите остаться? — проговорил он. — Для чего? Чтобы изменить долгу матери? Если с вами случится здесь несчастье, то что станется с вашим ребенком? Бедный сирота! Неужели вы хотите, чтобы он был воспитан в стране, которая отреклась от вашей религии, в стране, где не существует более милосердия? Да, плачьте, прижимайте его к сердцу, но слезы не могут ни защитить, ни спасти его.
— Вы победили! Друг мой, я бегу с вами!