— Его надо понять, Шурик, — ответила София Павловна. — Он переживает критический момент своей жизни.
— Не понимаю, в чем дело? — Юлия вопросительно смотрела на Софию Павловну, — На пенсию, что ли, его отправляют?
— Приблизительно. Просят освободить директорское место.
— Но он ещё прекрасно ухаживает за женщинами. — Юлия рассмеялась. — Какой из него пенсионер! На таких ещё можно пахать.
— Я ему и сказала про колхоз. Он так взорвался!..
Приехал Василий Антонович. Сели пить чай. Василий Антонович был хмурый, неразговорчивый. Только, когда София Павловна налила ему второй стакан, он снял галстук, расстегнул пуговку воротничка, спросил, обращаясь к Александру:
— Ты что, какой-то выговор уже успел получить?
— Дошло, значит, и до тебя? Да, получил. За непочтительность к старшим. — Александр стал рассказывать о том, как ходили они с Булавиным к Суходолову.
— Зачем же от отца скрываешь?
— А что, я тебе про всякую чепуху буду рассказывать. У тебя и своего, наверно, хватает.
— Вася, он здесь был. Только что, — сказала София Павловна.
Василий Антонович понял, конечно, о ком речь. Он спросил:
— Безобразничал?
— Что ты! Мне его стало очень жаль, Вася. Может быть, ему подыскать другое местечко. В самом же деле: всю жизнь человек работает, работает, работает… И вот тебе — благодарность.
— Будем думать, Соня, будем думать. Нехорошо это все, неприятно. Но ты мне верь — другого выхода нет.
— А я, Вася, и не сомневаюсь.
Василий Антонович встал, принялся ходить от стола к окнам, от окон к столу. Все наблюдали за ним, все понимали, как тяжело дается ему история с Николаем Александровичем. Да, конечно, позиция Суходолова куда красивей, чем позиция Денисова. Суходолов спас жизнь Денисову, и вот, поправ не только фронтовую дружбу, скрепленную кровью, но и чувство простейшей благодарности, Денисов снимает с работы Суходолова. Кому ни скажи, каждый пожмет плечами, скажет: «А чего вы хотите! Рыцарские времена прошли». Все понимали, какая тяжесть на сердце у Василия Антоновича. И даже Юлия, с ее противоречивыми, сложными, путаными отношениями к нему, и она готова была — неизвестно только чем? — помочь Сониному мужу, разделить с ним его душевную тяжесть.
— Юлия, — сказал Василий Антонович. — Тебе привет. Видел его сегодня. Подходит, привет, говорит, Юлии Павловне. Успела-таки, а?
— От кого привет, Василий Антонович? Кто подходит?
— Ну кто? Владычин, конечно.
Юлия вспыхнула. У нее даже шея покраснела.
— Ну, ну! — Василий Антонович заметил это. — Извини, не буду.
Юлия вскочила и ушла.
— Не очень я удачно, кажется, высказался. — Василий Антонович был искренне огорчен. — Вот чудачка! — Он снова походил. — Там сложная ситуация. Владычин мне рассказывал как-то: только, мол, женился, а тут война, жена исчезла, нет ее и по сей день. А вновь жениться не может. Некогда, говорит. С человеком посидеть некогда, не только какие-то чувства ощутить… Паренек он, ты, Соня, наверно, сама заметила, изрядно заносчивый, но не глупый, не глупый. В районе к нему, отношение хорошее. Шла бы Юлька за него. Кончилась бы ее неврастения, неупорядоченность. Он что-то пишет, она рисует, оба — служители муз, общий язык нашли бы. А главное — баба она энергичная, решительная. Он говорит — единственно, на что у него хватит времени, это успеть сказать: выходите за меня замуж. А на выслушивание ответа останется только тридцать секунд. Юлия самая подходящая для него пара. Ей и тридцати секунд будет много.
— Вася, ну что ты, честное слово! — София Павловна тоже покраснела — обиделась за сестру. — Уж ты о ней так говоришь, так думаешь, будто бы она…
— Да, да, она именно то, что ты не договорила, Соня.
— Перестань, перестань! Или я рассержусь. И очень рассержусь.
— Шурик, ты веришь, что наша мама способна очень рассердиться?
— Что ж, минут пять тут будет такое бомбометание, такой ураганный огонь…
— Бессовестные вы оба! — София Павловна запустила в Александра салфеткой. — Чего только я от вас не терплю!
25
Виталия Птушкова поселили у вдовы Наталии Морошкиной. Изба, как Птушков назвал ее дом, была у Морошкиной большая. Молодой плотник Илья Морошкин, вместе со своим батей, плотником, и двумя старшими братьями, тоже шедшими по отцовской линии, срубил ее за год до войны, перед тем как жениться на красивой двадцатилетней Наталии.
Середину избы занимала, как водится, русская печь. На улицу, тремя окнами, смотрелась горница. В горнице к печи была примазана лежанка. Четвертым окном на улицу выходила комната-боковушка. Была ещё в избе кухня, отгороженная от горницы дощатой стенкой, и каморка — проход из кухни в боковушку. Полы в горнице были гладкие, крашеные; перед окнами на табуретках стояли в кадушках темнолистые раскидистые растения; хозяйка именовала их китайскими розами. Был и стол, накрытый зеленой плюшевой скатертью, были венские стулья, была ножная швейная машина, тоже накрытая зеленым, но не плюшевым, а вязаным, было трюмо с попорченной, в рыжих пятнах, амальгамой, и на стене мирно тикали ходики. Под ходиками стояла деревянная домодельная кровать со множеством — пирамидой — подушек.
Радушная хозяйка отвела квартиранту горницу, а для спанья определила свою хозяйскую кровать. Сама она перебралась на жительство в каморку.
В первый же день, едва распаковав чемоданы, Птушков улучил минуту, когда в доме никого не было, и с интересом осмотрел все помещения. На кухне тоже был, конечно, стол, были лавка у оконца и табуретки. Был узкий буфетик со стеклянными створами, были полки с посудой. Возле входной двери, на стене над кадушкой, висел медный умывальник. На печном шестке стояли чугуны и кастрюли.
В каморке, куда на большой сундук перенесла свою постель хозяйка, было тесно, тепло и сумеречно. Свет проникал сюда через плотные занавеси с кухни и сквозь дверные щели из боковой комнатки.
Отворил дверь в боковушку, увидел у стены железную кровать, застланную белым пикейным одеялом; над кроватью — полки с книгами, возле окна на улицу — столик вроде письменного; на гвозде в углу — гитару с пышным алым бантом на грифе. Пол, как в горнице, был крашеный, но покрытый ещё и лохматым ковриком из цветных тряпочек. Пахло не то дешевыми духами, не то пудрой или кремом для лица.
Были в избе сени, были кладовки; из сеней ход вел во двор.
Обтрогал печку со всех сторон. Тёплая штука и, должно быть, надежная: на дворе мороз шестнадцать градусов, а в доме теплота, уютно.
Птушков ещё не жил в деревне. Родился он в Старгороде, учился в Старгороде; случалось, ездил к родственникам в Москву и в Ленинград. Бывал в Киеве, в Сочи, в Высокогорске. Деревни видел только из окон поезда: умилялся на белые украинские хатки, на крытые соломой кирпичные или бревенчатые домишки под Курском и Орлом. Изба Морошкиной, сложенная из толстых сосновых стволов, прочная, что крепость, его поразила. Ему в ней нравилось, определенно нравилось. Мельком посмотрел на хозяйкину дочь — Светлану, которая никогда не видела своего отца, потому что родилась за три дня до начала войны и за пять — до того, как отец ее, Илья Морошкин, навсегда ушел из дому. Да и сама хозяйка была ещё неплоха. Тридцать восемь лет, здоровая, крепкая, лицо молодое, круглое, румяное, глаза острые. А бедра и грудь!.. Птушков, как взглянул, так и косился на них — до тех пор пока Морошкина не сказала: «Ну располагайтесь,