говоря с Велиховым, настаивал, что ему непременно надо быть там, в этом упорстве была и частица того насилия над собой, которое называют преодолением страха. А потом вдруг что-то добавил еще и дождь. Как ни дико, так оно и было: из-за того, что начался, а теперь все сильней шел дождь, ему казалось еще страшней идти туда.
Мертвые на осклизлой, растоптанной, мокрой земле, в грязи, в налитых водой колеях, на дне затопленных дождями ходов сообщений и окопов, в наполненных грязной жижей кюветах у дороги. Все это он видел, видел не раз, и знал, что вспоминать сейчас об этом, под шум шедшего за окном дождя, не надо, нельзя. И все-таки вспоминал и боялся смерти, хотя хорошо понимал и умом, и опытом, что сегодня ночью ничто ее не обещает, кроме одной из тех глупых случайностей, избегая которых, надо было на второй же день войны ехать из Москвы не в Минск, а в Ташкент.
Он сделал усилие над собой и улыбнулся навстречу Велихову, вошедшему в забрызганной дождем плащ-палатке и со второй плащ-палаткой и кирзовыми сапогами в руках.
– Сапоги для вас добыли. Со спящего после дежурства солдата стащили.
– А если хватится? – снова улыбаясь и снова чувствуя, как это с трудом дается ему, спросил Лопатин.
– Не хватится! Пока проснется, мы с вами уже обернемся. Как, подойдут?
– Думаю, подойдут, – разуваясь, сказал Лопатин и легко влез в чуть великоватые солдатские сапоги.
– Пошли? – протягивая ему плащ-палатку, спросил Велихов.
– Пошли…