– Из Москвы.
– Не, вообще откуда?
– Из Грузии, – без охоты признался мужик.
– Откуда из Грузии? Поти? У меня друг был заместитель председателя парламента Абхазии. Все, говорил, у него будет. Убили его, когда война началась. А мать у него сто два года прожила. Уже вторые зубы начали расти. Он был мингрел.
– Это харощи…
– Война зачем-то, – и Боря вздохнул, – убивают друг друга. А надо жить!
– Канещь.
Боря хрустнул семечкой и налег на грузина тесней:
– На заказ едешь? Убивать кого? Нет? А нож есть?
Какой же грузин без ножа? – И обернулся через проход к лежащей собаке, порода колли. – Дай лапу. Ну, дай лапу! Ну-ка, дай лапу!
– Мужчина, я прививку от бешенства не делала.
Боря ударил себя свободным кулаком в грудь и заплакал:
– Меня не укусит. Она чует, что я по жизни – собака!
Возвращаться пришлось одному; за щупающими лучами фонариков к станции брели горбатые от рюкзаков люди в безвозмездном сопровождении бродячих собак, разгоняя по округе скрип и посвист тяжело груженных тележек. Все дачники несли цветы, словно на похороны. Люди поднимались гуськом на платформу и замирали в утробной тьме, словно дожидаясь очереди родиться, пока не появился электровозный растущий ослепляющий глаз, – в луче электровоза завиднелся пар человеческого дыхания изо ртов и дымок от брошенной на рельсы сигареты.
Странно смотрелись эти же лица уже на вагонном свету; я отвернулся к заоконным огням на переездах и опознавал встречные поезда: Москва-Симферополь, второй Москва-Симферополь, жуткий Москва-Ейск стоял рядом три минуты, а потом тронулся и потащил мимо пустые вагоны, разбитые стекла и одинокую фигуру, бугром легшую под два одеяла.
В городе девушки в синих фартуках доили почтовые ящики. Люди в белых заплатках шли от травмопункта.
Пошел снег. Человек ничего не может сделать с ветром.
Временем. Морем. С «пошел снег», «падает снег». С самим собой. Может себя сломать. Но не сломаться не может.
Я остановился у рыбной витрины: форель без головы, кижуч с головой, лимонема, нототения (тушка), путассу, гренадер, минтай индивидуальной заморозки… Дорога вытягивала из-под утренних трамваев розовые от рассвета рельсы, как две нитки. По щиколотку в мокром снегу я обернулся – девушка в трамвае с черными длинными ровными волосами, в очках, говорит по телефону, вот так двигаются ее глаза за стеклами очков, так поднимаются брови в поддержку сказанного – провинциальная красавица с обычным девизом «Всеми попользоваться и никому не дать»; я иду домой, тунгусский метеорит падает спать. Только выброшу мусор. Ведь есть где-то место, где копится мой мусор. Письмо с перечислением выброшенного за последние триста дней – ничего страшней по почте человек получить не может.
– Это я.
Я вздрогнул – Алена сидела на подоконнике. Всегда, когда я захожу в свой подъезд, мне кажется, что сейчас меня встретят.
– Пустишь меня к себе? Давай опоздаем на работу.
Я просто посижу. Ты ляжешь поспать, а я сяду рядом и тихонечко буду гладить твои волосы, целовать глаза…
Сварю кофе.
Хорошо. В туалет у тебя я могу сходить? Хочу в туалет!
Дай мне ключи. Дай мне ключи! Я сама открою. Пусти меня!!! В чем дело? Не трогай меня. Тебя что – кто-то ждет?! Ты не один живешь?! Кто там?!!
– Там никого нет.
Их отпустили перед Новым годом. Точно день – двадцать второе декабря – запомнил только фантазер Тема Хмельницкий: через три года, день в день, его маму посадили на десять лет, и отец сказал: «Я не буду вмешиваться», словно мог, но долг не позволил. Почему выпустили, не отмерили лет по пять (за одну фашистскую листовку в кармане черные люди получали десять лет – автоматом) – никто не узнает. Слышали – к императору в кабинет зашли любимцы, молодцы, красавцы адмирал Кузнецов и маршал артиллерии Воронов (они баловали кремлевских детей – большой теннис и яхтенные прогулки): товарищ Сталин, сделайте нам подарок на свой день рождения – отпустите мальчиков! Сволочи вы, сказал Сталин, и ваши дети – сволочи. И отпустил. Неправда.
Сосед Реденса, «киномеханик», давно скучал и много спал. «У меня такое ощущение, что сегодня в твоем деле что-то двинется», – раздалось: собирайся с вещами!
На первом этаже Реденс увидел мать. Она рассмотрела отъевшегося сына и удивленно повернулась к Кобулову: ну и ну… Мальчику ткнули в бумаги: расписывайся, тут и тут. «А если я не распишусь?» – вдруг шевельнулся он. «Молчи!» – закричала мать. И он расписался. И теперь, когда все погасло, исполнен план, «нет вопросов» и можно расходиться, мать Реденса, Анна Сергеевна (в тюрьме ее сведут с ума), с крепким характером и безумной добротой, вдруг полезла через оркестровую яму на сцену, где разбирали декорации, и приняла прошловековую позу из какой-то переводной пьесы (ей-богу, ясно, почему сестра покойной жены так раздражала императора!): «А теперь. Когда у вас больше нет вопросов, у меня к вам есть вопрос! Как себя вел мой сын? Подлец он или нет? Ведь он честный советский юноша? Я забираю у вас сына, и мне это необходимо знать!» Все нормально, нормально, сумасшедшую оттеснили к лестнице, и занавес наполз на сцену, Лубянка выплюнула родственников императора, и они отправились на трамвайную остановку.
Реденса выслали в Омск, отправили поездом, первый Новый год – не дома, из репродукторов каждой станции звучал новый гимн – только что приняли.
Серго велели: собери вещи, и последний раз провели тюремным коридором мимо деревянных будочек – в них прятали идущих навстречу, чтобы заключенные не виделись. В комнате у стола с хрестоматийным зеленым сукном ему сунули бумаги: подпишись, участвовал в фашистской организации, раскаиваюсь, прошу об освобождении.
Я не буду подписывать! Я ни в чем таком не участвовал!
Да ладно, зевнули ему, это формальность такая, вот за стеной тебя мать и брат ждут. В соседней комнате, за приоткрытой дверью звучали голоса, не местные, свободные голоса без кокарды, но и нет, не родные – Серго не узнавал, обмирая: сейчас подпишешь – схватят и уведут в камеру, уже навсегда. Но подписал.
В соседней комнате его обняли мать и Вано. Дома гостили армянские родственники, и Серго с порога объявил:
– А я сидел в 413-й камере. Как Рокамболь! – и вдруг увидел на гостях только что возвращенные в армию погоны. – Погоны? Как в царской армии?!
– Молчи! – вскричал дядя. – Мало тебе?
Выбирали из Сибири и Средней Азии и выбрали Сталинабад: на приеме у Микояна как раз оказался Курбанов, председатель таджикского правительства, он приготовил двухкомнатную квартиру – в ней безвылазно Серго и отбыл свое. Бакулев поехал к родственникам в Гурьев, Вано Микоян подмаршировал к отцу: «Я ни в чем не виноват». – «Знаю. Если бы был виноват, убил бы», и пропал, оставив в документах красивый след «командирован на фронт обслуживать самолеты воюющих братьев».
Мальчиков не выпускали из виду. Подавали документы в институты, – документы без объяснений возвращали на домашний адрес.
Хирург Бакулев переживал за сына и подал на реабилитацию – без ответа. Умер император, позвонили из Верховного суда и подозвали к телефону именно Петю: вы оправданы – и без пощады добавили: больше в такие игры не играйте! Следователь Шейнин подружился с Бакулевыми, заходил в гости, мягко подшучивал над Петей; умер в один день с хирургом, их и положили рядом, а потом, по мере поступления, подхоронили жен.
Реденс дернулся в МЭИ, мать заранее отправилась в ректору и получила: с такой судимостью только на