как твоя, сделай мне одолжение – попроси! И мировая история трехцветной кошкой грелась у Буллита на коленях, и (хотя что-то трепыхнулось, что-то по-зимнему тронуло затылок: не проси; что-то такое подвсплыло в памяти черной корягой, предостережения чьи-то, инструкции принимающей стороны) он жахнул: да, есть одна вещь, которую я хотел бы получить (точно так выразился американец – «я хотел бы получить») – дайте мне землю, пятнадцать акров земли на Воробьевых горах (намечали там храм Христа), а мы отстроим там посольство Америки (признаться, с президентом на пару намечтали такое, присев на дорожку), и поплывет оно величественно над вашей стороной кусочком Америки (в стиле особняка Джефферсона, автора Декларации), в любую погоду видное отовсюду, выше всех, навсегда – в небе, над Москвой и Советским Союзом. Мне эту землю… Дайте! «Она ваша», – сказал мастер и хозяин времени и земли.
И внезапно отвел протянутую для прощального пожатия ладонь, схватил голову Буллита обеими руками, и поцеловал посла взасос, и не отпускал, пока не добился ответного лобзания, и – отпустил. И надутый шарик полетел – обмирая, блаженствуя, всхлипывая и выписывая пьяные кренделя, потея от тепла человеческих сердец, и с губ его слетало: «Невероятно… Невероятно!» Он так и ходил улицами, гостиничными коридорами, возился в постели, переворачивая подушку прохладной стороной, и не мог уснуть: вот все это только что произошло именно со мной, это я, я никогда не стану прежним, сверхприбыльное, фантастическое начало! – его распирала сила, он думал о равнинах Европы, его заботили Балканы, угрозы Японии, недолгая дружба Германии и Польши – Тихий океан! – овцеводы с нижнего Дуная (как выражался Бисмарк, но теперь другим великанам предстоит мирить цыган). Планету переполняло несделанное… Буллит разбудил секретаря: пиши! – и диктовал посреди ночи, прерывая собственные изумленные паузы: мой президент! Я только что из Кремля, добился поразительно многого, – и земля подрагивала под его ногами, шевелились волосы на макушке, и лампа до утра не гасла, словно в хижине первого миссионера, обожествленного туземцами владельца будильника и патефона.
Уильям Буллит, первый посол США, прожил в Империи еще три года. Больше тысячи дней.
После той первой ночи его ни разу не приглашали в Кремль. Он ни разу не говорил с императором (даже по телефону). Ни разу не видел его, и даже издали, даже на общем приеме – ни разу. Ни маршала Ворошилова.
Ни «президента СССР» Михаила Калинина. И вообще – ни одного из своих новых друзей. Его забыли. Жизнь Буллита в Империи потеряла смысл, он не отражался в зеркалах, сквозь него проходили взгляды… Он стыдился первого своего ночного восторга, несовершившейся своей жизни и порой, я уверен, задумывался: а взаправду ли все это случилось с ним? Ведь ни зарубки на дереве…
Ни воронки от взрыва… Только надиктованное пьяными словами письмо. Буллит страдал. Он маялся. Невероятными усилиями он останавливал на себе свинцовые очи мелких служащих, и вознелюбил русских, и жил скучной жизнью клеточного попугая, кастрированного кота. Спасаясь от надвигающегося безумия, обучал красных кавалеристов игре в поло – обучение закончилось, как только командиру засветили мячом в башку. Раз в год на пятнадцать минут его принимал Молотов и зачитывал, еще глубже погружая рассудок посла во мрак, позапрошлогоднее «коммюнике», буква в букву. Посол приходил небритым. Внезапно взмахивал рукой, передвигал на столе не принадлежащие ему предметы. Душно расстегивал пуговицы, пытаясь прорвать пелену собственного несуществования, и, наконец, как-то выпалил, едва не заплакав: «Наше сотрудничество – маленькое и слабое растение, не надо мочиться на него». Молотов дочитал свое и – не подняв лобастой головы: «До свиданья».
Трояновскому же выпали в Америке тихие годы: взаимное возбуждение прошло, кредитов не будет, говорить не о чем, – но нужной Инстанции сверхпроводимости посол не показал: ему постоянно без разрешения что-то казалось, он не к месту употреблял «я думаю, что…» и отсылал искренние письма, сохраняя в физиономии некоторую неповторимость; он нравился Рузвельту и советовался с водителем- негром, как распутать американо-советские затруднения (если не вранье, если не отголоски легенды о Рузвельте – будто бы тот оттачивал речи на простом маляре, подновлявшем Белый дом). Литвинову хотелось отправить в Америку из «плеяды», своего – и они с Трояновским сразились, как сражались в империи все – лицом к императору.
Литвинов: «…это не первый случай недисциплинированности Трояновского и игнорирования директив…
Если Трояновскому вовремя не будет сделано внушение, то мы не ограждены от дальнейших крупных неприятностей с Америкой».
Трояновский кипящей смолой, с рассчитанной долей яда, с доимперской прямотой, уже подзабытой императором: «Я знаю, что этот человек зол на меня до последних крайностей за то, что ЦК не согласился с его позицией по кандидатурам для полпредства. Свою злобу он теперь вымещает на мне. У него достаточно мелочности, чтобы доходить до обвинений… Вынужден ставить вопрос о моем отзыве отсюда… ибо я отдаю себе отчет, что Литвинова снять невозможно». Человек, который мог все, подчеркнул слова после «ибо», приказал: Литвинову не показывайте, а Трояновского я хочу послушать.
Полгода Трояновского слушали в Москве (единственную фразу: «надо искать точки соприкосновения») и отпустили слепым. Самолеты, океанские пароходы… посол шарил вокруг себя и шептал ближнему – советнику Сквирскому, как съездил, как принимали, ослеп, не вижу, что же дальше со мной… Сквирский не слушал, растерянно сказал: «А меня отзывают… На повышение.
Полпредом в Афганистан», – и Трояновский наконец-то увидел махонький проблеск, что-то прорезывалось сквозь… Он уставился в пустоту, на место, очищенное от Сквирского, и не отрываясь смотрел, пока там не начали проступать буквы «К…» – Константин Уманский, неизвестный ответ на вопрос, носимый в сердце каждым железным: гожусь ли я дальше жить?
Сквирский тоже заразился слепотой, все не мог успокоиться и наконец из Кабула написал старшим: знаете, я пятнадцать лет отработал в Америке, меня все так полюбили, знаете, как меня «беспрецедентно» (три раза употребил это умное слово) провожали: прием на пятьсот гостей, торжественные завтраки в мою честь, передовицы в нью-йоркских газетах, вы разве не читали телеграммы ТАСС о «проявлении неслыханной теплоты» (не молчите!!!)? Через полтора года его арестовали и расстреляли в начале войны, припомнив эсеровские корни; прожил пятьдесят четыре года, пухом ему земля.
Сквирского вычеркиваем – вводим Уманского. Рузвельт болезненно щурился на застеночное копошение и пересменку мутных фигур в русских сумерках и, уже раздражаясь от бессилия мозга, приказал: «Узнайте о нем побольше. Нам не следует оставаться пассивными».
И почтовые голуби донесли: ответственный за ошейники из колючей проволоки для иностранной прессы, «золотые клыки», мы его ненавидим – вот кем пошел император. «Мое назначение встречено поразительно хорошо, – доложил Уманский. – Я не ожидал. Опасался, что недруги напомнят о моих грехах по линии цензуры». А что другое он мог написать?
Трояновскому его смена, победитель показался человеком способным, но неглубоким.
Америка-2
И за краем света, где не конвертировалось ничего, однажды (но вот когда?) император нащупал и поднес бусинку к глазам и катнул между пальцами: узнайте о нем побольше. Объект десять лет печатался под псевдонимами и анонимно, служил и формировал сознание гостям, и заросший дед-морозовской ватной сединой пациент Бернард Шоу солнечно-нагрето жмурился под присмотром Уманского на вагонной подножке: «Глубокое утешение, сходя в могилу, знать, что мировая цивилизация будет спасена… В России я убедился, что коммунистическая система способна вывести человечество из кризиса и спасти от полной гибели».
А голод? как же голод? Кто-то из смелых и не местных (или купленных и наученных) спросил: «А голод?» (В Поволжье ели людей). «Помилуйте, когда я приехал в Советский Союз, я съел самый сытный обед в своей жизни!» И паровозный гудок, и замахали руки с белыми манжетами.
Следующее достижение: пациента Герберта Уэллса пустили к императору (может быть, именно в тот день император вгляделся в невысокого, щуплого, щели меж золотых зубов, круглые очки, Уманского?).
К любимцу русских гимназистов, собирателю оловянных солдатиков Герберту Уэллсу приближалась смерть, и в оставшееся время он решил придумать план ежедневного счастья для населения Земли и для затравки поработать «почтальоном при почте амура двух гигантов». Император и Рузвельт доверят фантасту тайны души, и он понесет их над солеными пустынями Атлантики, подправляя, обогащая, переваривая, – трое (включая почтальона) дадут населению счастье, завершат начатое Христом… С выражением