в Париже слишком сырой климат… он не мог поглощать здесь достаточно ртути! Знаешь, он получил пощечину при полном театре… Но в нынешнем году мужчины не рвутся в бой… быть может, на них действуют морозы.
— Да что с тобой сегодня?
— Ничего… Просто это час моих утех.
И, подойдя к камину, в котором ярко пылал каменный уголь, Щедрая Душа уселась верхом на стул, открыв выше колена ногу в черном шелковом чулке с вишневой плюшевой подвязкой, на которой блестела марказитовая пряжка. Не сходя с места, она взяла с мраморного столика какой-то флакон и с размаху вылила жидкость на пылающие уголья, откуда тотчас же поднялось облако росного ладана, способное одурманить целый полк. С какой-то холодной яростью помешивая кочергой в этом пахучем пламени, она сказала:
— Люблю резкие запахи, и все тут… Нет, это не Плескун, — добавила она. — Я теперь перешла на других любовников… Теперь я схожусь с босяками… с людьми из «низов», вот оно как!.. Видишь ли, — продолжала она, глядя на едкое облако, — с мужчиной из общества всегда мешает какой-то остаток стыдливости, желание изображать из себя порядочную женщину… забота не о своем, а именно о его удовольствии… тогда как с теми мужчинами, с какими теперь имею дело я… этим я приказываю ласкать, как могла бы приказать наколоть дров… Для черной работы в любви никто не может быть лучше, чем мужчины из «низов».
И, встав со стула, она сердито растрепала свою прическу, над которой столько трудилась утром, а потом принялась шагать из угла в угол, словно дикий зверь в клетке. Ее потемневшие голубые глаза, ставшие почти черными, как всегда в минуты дурных мыслей, только что выкрашенная копна волос, блестевшая в свете лампы, — все это придавало ей свирепое величие блудницы из Апокалипсиса[178].
Внезапно она остановилась, и все, что бурлило в ней, вылилось наружу:
— Эх, будь я на твоем месте… О, мужчины, мужчины!
Она не сказала ничего больше, но при мысли о возможности жестоко отомстить всем этим самцам — самцам из общества — на лице ее появилось выражение беспощадной ненависти и злорадного торжества самки.
Снова подойдя к камину, где оставленная ею лопаточка для угля раскалилась докрасна, она опять начала лить жидкость на огонь, яростно размахивая флаконом и брызгая огненной влагой на ковер, на мебель.
— Вот что, ты мешаешь мне… уходи… — решительно бросила она вдруг сестре. — Я не хочу, чтобы ты встретилась с моим оборванцем.
И, целуя на прощанье сестру, Щедрая Душа вдруг разразилась взрывом дикого, злого смеха.
— Знаешь что… — сказала она, — все-таки в дурах останешься ты… а я — я еще выйду замуж, вот увидишь!
XLI
— Надеюсь, вы проводите меня, мой друг? — спросила Фостен у лорда Эннендейла на другой день после своего визита к сестре, когда горничная уже подавала ей шляпу и перчатки.
— Я в вашем распоряжении.
Фостен взяла со стола тонкую зеленую книжечку, и они сели в ландо, которое привезло их в один из отдаленных кварталов Парижа и остановилось перед старинным домом с афишами на стенах и с двумя полицейскими у входа. Множество пожилых супружеских пар и молоденьких простоволосых модисток толпилось на обеих сторонах тротуара, с равнодушным любопытством разглядывая тех, кто входил внутрь.
Это был аукцион, где продавалось имущество одной недавно умершей великой актрисы, трагической актрисы, какою являлась и пришедшая сюда Фостен, актрисы, которая в свое время была еще более известна, более прославлена, более знаменита, чем женщина, явившаяся взглянуть на эту распродажу.
Лорд Эннендейл и Фостен поднялись по лестнице с широкими площадками и оказались в большой комнате с окнами, выходившими во двор, откуда сквозь грязные стекла проникал холодный дневной свет, придававший всему оттенок старой запыленной паутины. Здесь, на длинной вешалке, огибавшей всю комнату и, видимо, только недавно прибитой, уныло, мертво висели платья покойной: наряды женщины и костюмы королевы сцены, бальные накидки из белого стеганого атласа и одеяния Федры, Гермионы, Роксаны. Все театральные реликвии, прикасавшиеся когда-то к этому телу, все костюмы знаменитой актрисы теперь омерзительными гроздьями висели по стенам, словно на стене морга, похожие на фантастические оболочки, на полуночные покровы каких-то привидений, внезапно застывшие при первых лучах солнца.
Из складок этих некогда великолепных, а теперь поблекших обносков выглядывали головы торговок подержанным платьем, перекупщиц, которые без конца перебирали это тряпье, словно желая убедиться в том, что удар меча, нанесенный братом Камиллы, не оставил дыры в тунике его сестры.
И время от времени раздавался визгливый голос: «Проходите, господа и дамы», — возглас аукциониста, который подгонял толпу зевак, равнодушных, пренебрежительных, ошеломленных.
В другой комнате были собраны, сгруппированы, свалены в одну кучу бриллианты, ларец с драгоценностями, выполненными по рисункам этрусских драгоценностей Ватикана и Museo Borbonico,[179] старинный цыганский убор из неизвестных камней, быть может, сделанный руками какого-нибудь Жиля Бродяги из Тунского царства.[180] И в этом ворохе вещей — дорожные несессеры со щеточками и флаконами в золотой оправе рядом с кучей книг в дешевых картонных переплетах и с чашками из современного севрского фарфора! Там было еще столовое серебро и ведерки для шампанского — свидетели незабываемых и еще не забытых ужинов и обедов, а два ювелира как раз взвешивали на руке все эти вещицы, чтобы хоть приблизительно определить их ценность.
И все время в гуще любопытных раздавался возглас:
— Проходите, господа и дамы!
Наконец там была спальня: узкая кровать черного дерева с голубыми занавесками, масса кружев, разбросанных на всех столах и столиках, — рукавчики из малин, носовые платки из валансьен… и во всей этой драгоценной паутине копошилась какая-то желтая старушонка, приковавшаяся к ней своим жадным, горящим взглядом. Здесь стоял глухой гул. Люди, глазевшие на кровать, перечисляли имена всех любовников, какие когда-либо были у женщины, и уже не помнили ни одной из ролей, в которых выступала актриса.
— Проходите, господа и дамы! — громко кричал тот же пронзительный голос.
— E tutto,[181] — с какой-то задумчивой грустью сказала Фостен, снова садясь в карету.
— Зачем вы приезжали сюда? Вы хотели оставить что-нибудь за собой?
— Боже сохрани!
— Но если так… зрелище было, сказать правду, невеселое… и, кажется, оно сильно вас взволновало.
Фостен с улыбкой взяла обеими руками руку лорда Эннендейла и сказала:
— Мужчины, право же, ничего не понимают… Зачем я сюда приезжала? Да затем, чтобы помочь умереть другой актрисе… той, что живет во мне самой… Да, я хотела, чтобы это зрелище… чтобы оно было последним воспоминанием, которое я увезу с собой из Парижа за границу.
XLII