— Да присядь хоть на минутку! — сказала Адель, когда Жермини поднялась к ней с абсентом и маслом. — Тебя совсем не видно, ты больше не заходишь. Хватит тебе миловаться с твоей старухой! В жизни не могла бы жить у такой, — у нее рожа как у антихриста… Садись же. Сегодня я гуляю. В доме ни единой монеты. Хозяйка изволила улечься. Когда у нее в кармане пусто, она целые дни валяется и читает романы. Хочешь? — Она протянула Жермини стаканчик абсента. — Нет? Впрочем, правда, ты не пьешь. Странно, как это можно не пить… Я тебя не понимаю… Слушай, будь добра, сочини будто бы от меня письмо моему дружку… Лабурье, — ты знаешь, я тебе о нем рассказывала. На, вот перо и хозяйкина бумага, — она хорошо пахнет. Ты готова? Вот это мужчина, скажу я тебе! Он мясник, я тебе говорила. Конечно, ему лучше не перечить… Он становится прямо как сумасшедший, когда забьет скотину и выпьет стаканчик крови. И если тогда погладить его против шерсти, он так даст… Но что поделаешь? Зато он и силен. Знаешь, бьет себя кулаком в грудь — быка можно убить таким ударом — и приговаривает: «Это каменная стена». Прямо скажу, мужчина что надо! Напиши письмо как следует, ладно? Чтоб его разобрало. Всякие там нежные слова… и жалостные… Он это обожает! В театр ходит только на пьесы, где плачут. Пиши так, будто пишешь собственному кавалеру.
Жермини начала писать.
— Ой, Жермини, ты еще не знаешь!.. Моей хозяйке пришла в голову такая дурь… Какие они выдумщицы, эти барыни, которые по горло сыты и могут получить всякого, кого захотят, короля купят, если им вздумается! И то сказать, когда женщина сложена, как моя хозяйка, когда у нее такое тело… Да еще когда она напялит на себя всякие тряпки… разные платьица с кружавчиками… кто тут устоит? А уж если это кто-нибудь попроще, нам под стать, ему и вовсе не выдержать… голова пойдет кругом от такой расфуфыренной куклы. Так вот, представь себе, милочка, моя хозяйка втюрилась в Жюпийона… Видно, нам теперь хоть с голоду подыхай!
Жермини, застыв с пером в руке над начатым письмом, уставилась на Адель.
— Что ты задумалась? — спросила Адель, шумно потягивая и смакуя абсент. При виде искаженного лица Жермини глаза ее радостно заблестели. — Прямо чудо из чудес! И притом истинная правда, вот не встать мне с этого места. Она приметила его, когда возвращалась со скачек, а он как раз стоял на пороге молочной. Она потом несколько раз заходила туда; то ей одно понадобилось купить, то другое… Он должен принести ей парфюмерию… завтра, кажется… Впрочем, наплевать! Нас это не касается. А мое письмо? Тебя, вижу, заела эта история? Ты же прикидывалась такой святошей! Я и не догадывалась… Теперь все понятно. Когда ты мне твердила, что он еще ребенок, ты просто берегла его для себя! Вот хитрюга!.. Брось, брось! — продолжала она, когда Жермини отрицательно покачала головой. — Мне-то что? Он же мальчишка; дашь ему высморкаться — у него из носу молоко потечет. Благодарю покорно. Это не в моем вкусе. И вообще я не намерена лезть в твои дела. Давай займемся лучше письмом.
Жермини низко склонилась над листком бумаги. Но ее била лихорадка, дрожащая рука все время ставила кляксы.
— Не понимаю, что это со мной сегодня, — сказала она через минуту, отталкивая письмо. — Я напишу тебе в другой раз.
— Как хочешь, милочка. Но я на тебя рассчитываю. Приходи завтра, Я расскажу тебе такие истории про хозяйку… Вдоволь насмеемся.
Как только дверь за Жермини закрылась, Адель так и прыснула: ценой глупейшей выдумки ей удалось выведать тайну Жермини.
XV
Для молодого Жюпийона любовь была лишь средством удовлетворения нечистого любопытства, поводом для того, чтобы, сблизившись с женщиной, овладев ею, потом иметь право злорадно ее презирать. Этот юноша, почти мальчик, вносил в свою первую любовную связь не пылкое, пламенное чувство, а холодное и грязное вожделение, которое пробуждают в мальчишках дурные книги, признания товарищей, разговоры в дортуарах, — словом, первые дуновения порока, развязывающие похоть. Все, чем молодой человек обычно окружает отдавшуюся ему женщину, все, чем он ее окутывает, — ласки, восторженные слова, нежные сравнения, — все это было непонятно Жюпийону. Женщина будила в нем одни только непристойные помыслы, и в ее страсти он усматривал нечто запретное, недозволенное, грубое, бесстыдное и забавное, нечто созданное для издевки и иронии.
Ирония — низменная, трусливая, недобрая ирония подонков общества — составляла основу его характера. Он был одним из тех коренных парижан, которые носят на себе печать издевательского скептицизма, свойственную великому городу, где всегда процветала насмешка. Улыбка, придающая живость и ехидство физиономии парижанина, у Жюпийона всегда была язвительной и нахальной. В приподнятых уголках, в нервных подергиваниях смеющегося рта таилось что-то злое, даже жестокое. Лицо юноши, своей бледностью напоминавшее гравюру на меди, его мелкие черты, четкие, решительные и наглые, были отмечены фанфаронством, энергией, беззаботностью, сметливостью, бесстыдством, — всеми оттенками душевной низости, прикрытой по временам выражением кошачьей вкрадчивости. Профессия перчаточника (он выбрал ее после нескольких неудачных попыток обучиться другим ремеслам) и привычка работать у окна под взглядами прохожих сообщили его манерам самоуверенность, заученное изящество позера. В мастерскую, выходившую окнами на улицу, он являлся всегда принаряженный, в белой рубашке с черным, свободно повязанным галстуком, в обтянутых брючках; он научился ходить вихляя бедрами, франтовато одеваться, приобрел томную развязность мастерового, на которого смотрят. Сомнительная элегантность — пробор посредине, пряди волос, зачесанные на виски, отложные воротнички, обнажающие шею, женственные кокетливые ужимки — придавала его облику какую-то подозрительную неопределенность. Особенно ее подчеркивали бесполые черты лица (которые под влиянием страсти или гнева искажались, точно недобрые черты недоброго женского личика) и безбородая физиономия, украшенная полосками жидких усиков. Но Жермини видела во внешности и в повадках Жюпийона только необыкновенное благородство.
Будучи таким, каким он был, неспособный не только полюбить, но даже чувственно привязаться, Жюпийон не знал, что ему делать с этим обожанием, которое само себя воспламеняло, тяготился пылом, который все возрастал. Жермини наводила на него смертельную тоску. Ее самоуничижение казалось ему нелепым, преданность — смешной. Она ему наскучила, надоела, опротивела. Он пресытился и ее любовью, и ею самой. И он не замедлил отдалиться от нее без всякой жалости, без всякого сострадания. Жюпийон убегал от Жермини, увиливал от свиданий. Предлогами служило все: дурная погода, необходимость куда-то пойти, спешная работа. Она ждала его по вечерам, — он не приходил. Она верила, что у него важные дела, а он в это время гонял бильярдные шары в подозрительном кабаке или отплясывал на каком-нибудь балу в предместье.
XVI
Как всегда по четвергам, в «Черном шаре» был бал. Публика плясала.
Зала ничем не отличалась от всех зал нынешних увеселительных заведений для простонародья. Она блистала поддельным богатством и убогой роскошью. Там были картины и колченогие столики, позолоченные газовые рожки и стопки, чтобы пропустить по маленькой, бархат и деревянные скамьи, непритязательность и бедность пригородного кабачка, украшенного театральной мишурой.
На окнах висели бархатные, гранатового цвета, ламбрекены с золотым позументом; такие же ламбрекены, но для экономии нарисованные, красовались над зеркалами, освещенными бра с тремя рожками. На белых стенных панелях пасторали Буше[20] в наведенных кистью рамах перемежались с «Временами года» Прюдона[21], которые, казалось, удивленно спрашивали, как это они попали сюда. Над окнами и дверьми одутловатые амуры резвились среди пяти роз, словно сошедших с банки из-под помады какого-нибудь захудалого