Это подтвердилось, когда он указал мне на мои главные ошибки, сравнил набросок, над которым я работал, с натурой и так хорошо объяснил мне, какие особенности ландшафта следует считать существенными, что я и сам это увидел. Я был безмерно счастлив и притих, как человек, радостно принимающий оказываемое ему благодеяние, а он тем временем сравнивал купы деревьев на моей бумаге с натурой, толковал о светотени и форме и на краешке листа, легко набросав несколько мастерских штрихов, создавал то, что я тщетно искал.
Не менее получаса беседовал он со мною, потом сказал:
— Вы вот упомянули о милейшем Хаберзаате. А знаете ли вы, что семнадцать лет назад и я был одним из духов, пленённых в его заколдованном монастыре? Но я вовремя унес оттуда ноги и с тех пор постоянно жил в Италии и во Франций. Я пейзажист, зовут меня Ремер, и я намерен некоторое гремя пробыть на родине. Мне было бы приятно помочь вам. У меня с собою несколько моих работ, загляните ко мне в ближайшие дни, а то, если хотите, пойдем сразу!
Я поспешно сложил свои принадлежности и последовал за художником, исполненный торжественной гордости. Мне часто приходилось слышать о нем, так как он был героем настоящих легенд в «трапезной», и мастер Хаберзаат бывал весьма горд, когда слышал, что его бывший ученик Ремер стал в Риме знаменитым акварелистом и продает свои работы только владетельным особам и англичанам. Дорогой, пока мы еще находились под открытым небом, Ремер обращал мое внимание на многое из того, что следует подмечать в природе. Полон воодушевления, я пристально смотрел туда, куда он указывал легкими взмахами руки; я был поражен, когда обнаружил, что раньше, собственно, не видел почти ничего там, где, мне казалось, я вижу все, и еще более я дивился тому, что теперь находил важное и поучительное большей частью в таких явлениях, которых раньше не замечал или не считал существенными. Все же меня радовало, что я более или менее понимаю моего спутника, говорил ли он о густой и все же прозрачной тени, о мягком тоне или об изящном изгибе дерева. Позже, после нескольких прогулок с художником, я привык рассматривать и оценивать профессионально всю панораму ландшафта не как нечто замкнутое в себе, а лишь как галерею картин и этюдов, то есть как нечто, видимое только с надлежащей точки зрения.
Когда мы добрались до квартиры Ремера, состоявшей из нескольких нарядных комнат в богатом особняке, художник тотчас же поставил на стул перед диваном свои папки, усадил меня рядом с собой и начал переворачивать и устанавливать один за другим самые замечательные и ценные из своих этюдов. Все это были большие итальянские зарисовки на толстой, грубозернистой бумаге, сделанные акварелью, но совершенно новым для меня способом, неизвестными мне смелыми и остроумными средствами. В этих рисунках было столько же гармонии и аромата, сколько ясности и силы, а главное — каждый мазок доказывал, что они написаны с натуры. Я не знал, что доставляет мне больше радости — блестящее и увлекательное мастерство трактовки или сами изображенные предметы, ибо от мощных, темных групп кипарисов вокруг римских вилл, от прекрасных Сабинских гор до развалин Пестума, до сверкающего Неаполитанского залива и берегов Сицилии с их волшебно тающими контурами передо мной вставала картина за картиной со всеми драгоценными признаками времени, места и солнца, под которым они возникли. Живописные монастыри и замки блистали в лучах этого солнца на горных склонах, небо и море покоились в глубокой синеве или в веселом серебристом сиянии, и тем же серебристым сиянием был залит роскошный и благородный растительный мир с его классически простыми и все же совершенными формами. И тут же пели и звенели итальянские имена, когда Ремер называл предметы и высказывал замечания об их характере и положении. Время от времени, поднимая глаза от листов и оглядываясь по сторонам, я замечал в комнате различные предметы — красную шапочку неаполитанского рыбака, римский складной нож, нитку кораллов или серебряную шпильку для прически; потом я внимательно и восхищенно присматривался к моему новому покровителю, к его белому жилету, к его манжетам; и лишь когда он переворачивал лист, мой взор возвращался к рисунку, чтобы еще раз бегло оглядеть его, прежде чем появится следующий.
Когда мы покончили с этой папкой, Ремер позволял мне наскоро заглянуть и в другие; одна из них содержала множество исполненных в красках деталей к картинам, другая — несколько карандашных набросков, третья — только то, что имело отношение к морю, судоходству и рыболовству, четвертая, наконец, — различные явления природы и чудеса расцветки, как Голубой грот, необычные конфигурации облаков, извержения Везувия, пылающие каскады лавы и так далее. Затем, проведя меня в другую комнату, он показал мне то, над чем работал теперь, — довольно большую картину, изображавшую сады вокруг виллы д’Эсте[112]. Гигантские темные кипарисы высились над трепетными виноградными лозами и лавровыми кустами, над мраморными фонтанами и тонущей в цветах балюстрадой, к которой приникла одинокая фигура — Ариосто[113] в черном рыцарском одеянии и со шпагой. Дальше видны были дома и деревья Тиволи, овеянные благоуханием, а за ними открывался широкий простор полей, залитых вечерним пурпуром, в котором на самом горизонте плавал купол св. Петра.
— На сегодня довольно! — сказал Ремер. — Приходите почаще хоть каждый день, если будет охота. Приносите свои работы, может быть, я дам вам скопировать кое-что. Тогда вы усвоите более легкую и целесообразную технику.
С величайшей благодарностью и почтительностью я простился с ним и вприпрыжку отправился домой. Там я самыми красноречивыми словами рассказал матери о своем удивительном и счастливом приключении и не преминул изобразить незнакомого важного господина и художника во всем блеске, на какой я был способен; я был рад, что наконец могу указать ей на пример ослепительного успеха, который утешил бы ее в неопределенности моего собственного будущего, тем более что и Ремер вышел из убогого питомника Хаберзаата. Однако семнадцать лет, которые Ремер должен был провести на чужбине, чтобы добиться подобных достижений, не вызывали у матушки никакого восторга; кроме того, она считала благосостояние незнакомца далеко не доказанным, если он вернулся на родину такой одинокий и никому не ведомый. Но у меня было иное, тайное доказательство того, что надежды мои обоснованны: ведь Ремер появился сейчас же после того, как я сотворил молитву, а я, несмотря на мое бунтарство против церкви, все еще был изрядным мистиком, когда дело касалось моего личного благополучия.
Матери я об этом ничего не сказал. Прежде всего между нами не было принято слишком распространяться на такие темы; а затем, хотя мать и твердо уповала на помощь божью, ей не понравилось бы, если бы я стал расписывать такое необычайное и эффектное происшествие. Она была довольна и тем, что мы, по божьей воле, не оставались без куска хлеба и что в трудную минуту в горести своей она всегда могла воззвать к помощи свыше; поэтому она, вероятно, не без насмешки осадила бы меня; это тем более побудило меня весь вечер раздумывать над происшествием, и я должен сознаться, что ощущение у меня было двойственное. Я не мог отделаться от представления о какой-то длинной проволоке, за которую незнакомец якобы был притянут по моей мольбе, но случайность, как нечто противоположное этому нелепому представлению, была мне еще менее по вкусу, ибо теперь я не мог даже подумать о том, что все это могло и не произойти. С тех пор я привык запоминать такие счастливые события (а также и печальные, когда я склонен был видеть в них наказание за совершенное мной прегрешение) как непреложные факты и благодарить за них господа, не воображая, однако, что все свершилось именно ради меня. Но каждый раз, когда я не вижу выхода из затруднения, я не могу удержаться от того, чтобы не искать решения в молитве, чтобы не усматривать причину ударов судьбы в моих проступках и чтобы не давать обета исправления.
Горя нетерпением, я выждал один день, а на следующий пошел к Ремеру с целым грузом моих прежних работ. Он принял меня с любезной предупредительностью, внимательно и сочувственно рассмотрел мои рисунки. При этом он не скупился на ценные советы, а когда мы кончили, сказал, что прежде всего я должен отделаться от своей старой беспомощной манеры, потому что так я не сделаю ничего путного. Я должен прилежно рисовать с натуры мягким карандашом и начать с того, чтобы усвоить его, Ремера, манеру, в чем он мне охотно поможет. Он отыскал в своих папках несколько простых этюдов в карандаше и в красках, которые я должен был скопировать на пробу, и когда после этого я хотел откланяться, он сказал:
— Да вы посидите здесь еще часок! За утро вы все равно уже ничего не сделаете. Последите за моей работой, и мы поболтаем!
Я охотно согласился, прислушивался к тем замечаниям, которые он делал по поводу своей работы, и в первый раз наблюдал, как просто, свободно и уверенно работает мастер. Предо мной засиял новый свет, и