моменты воспринимаются ею как личные послания, неотделимые от самой ткани чувственного восприятия. Многие больные шизофренией живут в особом выразительном мифологическом мире. Например, одна больная мне говорила, что видит все предметы как будто сквозь желтый свет; а другая в коврах, стульях временами чувствовала недовольную агрессивность к себе. Все это особая жизнь, вплетенная в чувственное восприятие, неотделимая от него и неслиянная с ним. ] Она сначала вздрагивала, говорила «ой», а потом высказывала нечто напоминающее сомнение. То, что для меня являлось скорее информацией (звук сирены, мрачность человека, быстрота машины), для нее было личным, предельно субъективным событием (как, например, для матери плач ребенка). У звука сирены, взгляда мрачного человека, неожиданного появления черной «Волги» как будто были невидимые для меня щупальца, которые проникали в ее тело и сжимали сердце, диафрагму, гортань, заставляя трепетать в страхе. Мир ее бредового восприятия как бы являл собой ужасного осьминога, безжалостно запустившего свои щупальца в ее душу. Я не мог их вырвать, и под холодным небом мы шли втроем: я, она и «осьминог». Желая помочь ей, я говорил: «Не бойтесь. Ничего страшного в этом нет. Поверьте мне». Она спрашивала: «Правда? Ничего страшного? Ведь правда?» Я отвечал: «Правда. Поверьте мне. Ничего страшного». И я чувствовал, что она хотела мне верить. Она видела, что я не боюсь, и это успокаивало хотя бы немного. Ведь она понимала, что мы находимся на одной улице.
Серый асфальт был испещрен озерками луж. Похлопывая мягкими шинами, подкатил автобус, похожий на бульдога. Двери закрылись, автобус поперхнулся, кашлянул и увез ее вместе с ее «осьминогом». И мне еще долго виделось ее беспомощное бледное лицо, смотрящее на меня глубокими, темными, напряженными глазами-колодцами. В этом этюде мне было важно показать прогулку так, как она запечатлелась во мне. Восприятие Светиных страхов осталось в единой гамме, созвучии с атмосферой улицы, как будто природа, я и Света составляли все вместе одну тоскливую музыкальную мелодию.
После четвертой госпитализации сгустились сумерки депрессивного настроения, появились мысли о самоубийстве. Не хотелось жизни существа несвободного, с утра до ночи переживающего грубое насилие. Света говорила, что, если бы имела пистолет, все бы кончилось. Суицидальные мысли являлись жестом отчаяния, криком о помощи, обращением к людям (к тем, кому настойчиво говорила о пистолете). Полагаю, что не отсутствие пистолета удерживало ее от суицида, а мысль о дочери, нежелание сдаться, страх лишиться жизни. Но был один момент, который крайне настораживал меня как психиатра и успокаивал окружающих, которые судили о больной по здоровой мерке. Среди суицидальных высказываний, на самом их пике, больная могла вдруг рассмеяться, если собеседник пошутил. Окружающие думали, что раз так порой бывает, то суицидальный риск невелик, я же думал иначе. Ведь что же получается: больной очень плохо, но вот звучит шутка, и она смеется (правда, без заражающей веселости). Смех рождался как бы по принципу: раз сказано нечто смешное — нужно смеяться. Психологически малопонятно, как больная среди депрессивного мрака сохраняет способность смеяться в ответ на шутки. Очевидно, что она не играет в отчаяние, — оно глубоко и неподдельно. Депрессия захватила витальную сферу: Света практически ничего не ест несколько дней, нет живого любопытства, уже и слезы высохли (облегчения все равно не приносят), во рту сухость, под глазами тени, кожа дряблая, сухая. Постарела лет на пятнадцать, неимоверно похудела. Все это производит впечатление тяжелой соматической болезни. Реакция на шутку происходит совершенно отщепленно от ее душевного состояния. Вот это-то и пугает. Страшно, что, вот так же отщепившись от остального массива переживаний, вдруг даст реакцию на суицидальные мысли, как бы оставляя в ином плане мысли о дочери, желание бороться и жить. [Вектор вины в основном направлен вовне, а не на себя. Все время звучит — «если бы не они». Желание жить носит не гедонистический, а скорее интеллектуальный характер. Она умом хочет жить, надеясь на лучшее. ] Эта расщепленность реагирования пугала меня, как оказалось, не зря. Света сообщает, что, хоть внутри пусто и больно, она умом понимает, что это не мир сгорел, а только в ней погасли краски, она надеется на просвет в будущем. Я уезжаю на несколько дней, приезжаю и узнаю, что она наглоталась таблеток. Ничего страшного не произошло, все окончилось долгим сном, но мне стало не по себе. А дело было так: мучительно ощущала свое одиночество, Оли рядом нет, если бы мне позвонить — но и меня нет. Сидит одна в квартире (сестра на работе), взгляд падает на пузырек с таблетками, и вдруг мысль: «А не выпить ли их?» И вот в ясном сознании, но как-то механически начинает глотать таблетку за таблеткой. Это происходит как бы помимо ее воли. [В этом «мимоволии» можно усмотреть зачатки кататонических нарушений. ] При этом не было борьбы мотивов, не было настоящего сужения сознания, так как она помнила об Оле, о своем желании отомстить, о страхе потерять жизнь. Я расспросил ее обо всем этом и, испугавшись, «задавил» нейролептиками и антидепрессантами. И как всегда с ней бывало на высших дозах нейролептиков, из памяти выпал этот период времени. Она говорит, что по той же причине не помнит многого из того, что было в больницах. Нельзя исключить, что она просто не хочет вспоминать об ужасных для себя вещах.
Клинический анализ
1. На фоне других больных с бредом преследования Света представляется мне достаточно сохранной. Нет в ней душевной опустошенности, свойственной дефектным больным. Отчасти эта сохранность объясняется поздней манифестацией психоза (в возрасте около 40 лет). До психоза отмечались полиморфные неврозоподобные расстройства, своеобразие личностных реакций с легким оттенком разлаженности.
Еще и сейчас она бывает оживленной, чувствуется в ней индивидуальность. Ее душевная измененность видится в глубоком, напряженном, колючем взгляде даже в беседе с человеком, к которому благожелательна, в манерной жестикуляции руками с вычурными движениями тонких пальцев, в некоторой отрешенности при внешней оживленности. При внутренней мягкости нет в ней душевной теплоты, в которой можно было бы расслабиться и погреться, да и сама эта мягкость относительна, так как из нее торчат капризные иголки, на которые можно неожиданно наткнуться. Ее порой весьма меткие, психологические наблюдения уживаются с беспомощностью мысли в совершенно простых вещах. С ее тонким душевным устройством вдруг неожиданно дисгармонирует громкий скандированный смех, в котором иногда слышится что-то лошадиное. Болезненное беспокойство интеллигента (не обидела ли в чем человека) сосуществует с душевной подслеповатостью, эгоцентризмом претензий. Так, в гостях не замечает, что всех перебивает, спорит не слушая возражений, а потом обижается, что кого-то другого признали правым. Даже в самые черные дни, когда, по ее словам, «жить нечем», способна ярко красить губы, не забыть про духи и увлеченно обсуждать с моей женой проблему зацепок на своей юбке. Не считая себя больной, регулярно ходит в диспансер ко мне, психиатру, не думая о том, что отрывает мое время у настоящих больных, не предлагает встречаться во внерабочее время. С годами все больше ощущается в ней разлаженная беспомощность, в ее облике, походке чувствуется какая-то вялость и сломленность. Для глаза психиатра все отчетливей проступает «деревянность» в эмоциональной ткани ее переживаний. Без сомнения, накопленный до болезни психический потенциал противостоит ее душевному угасанию.
2. Бред больной во многом застрял на уровне бредового восприятия и не идет ни вперед ни назад. Творятся безобразия, ей вредят, она ищет точку зрения, с которой все происходящее виделось бы стройным и понятным, но не находит. Нет системы, располагающей все по полочкам-объяснениям, нет законченной кристаллизации. Она переживает дискомфорт тревожной неопределенности. В какой-то мере это говорит о ее интеллектуальной сохранности: ей не хватает паралогической некритичности, чтобы окончательно убедиться в чем-либо. Ее мышление слишком подвижно в своих суставах, чтобы застыть в костяке однозначного убеждения. Многие больные в подобной ситуации быстро приходят к выводу, что виноват КГБ, или масоны, или евреи, или кто-то еще. Это отсутствие ригидной системы позволяет мне пластично работать с ее бредом. При наличии четкой системы она бы не тянулась ко мне за объяснениями, а сама бы всем все объясняла. Долгое время она искала людей, которые могли бы ей все объяснить. В поисках таких людей попадала в приключения, которые еще больше все запутывали. Этот поиск человека-объяснителя и приводит Свету к психотерапевту.
3. У Светы отсутствует симптоматика, берущая в полновластие личность. Патологический мир, наваливаясь на нее, оставляет ей частичную свободу, а ведь других больных болезнь так хватает за горло,