противостоящими персам силами назначен Скун, Зогак, криво усмехнувшись, подумал: что же это Томирис так опростоволосилась, такая умная и послушалась своего недоумка свекра? Зогак, конечно, сразу догадался, что Скуну даны строгие указания не ввязываться ни в какие сражения, пока не выяснят между собой отношения Амага и Томирис. Скун глуп, молод и горяч, и можно было бы спровоцировать его на любую выходку, но рядом с ним — трусливый и осторожный Сакесфар, и он будет удерживать сына от любой неострожности. На это-то и рассчитывала Томирис, вынужденная назначить Скуна верховным вождем. Значит, во что бы то ни стало надо удалить Сакесфара и оставить горячего Скуна без узды. Правда, есть еще Омарг, но он — волк, отведавший крови, жаждет ее еще больше. Быстрая популярность среди хаомоваргов вскружила ему голову. Ему понравилось быть героем, и он как-то сразу забыл, что любовь своих хаомоваргов он добыл борьбой против персов за родную землю, тогда как сейчас все его мысли о возвращении утраченного престола, а для этого он готов, правда наряду и со своей, пожертвовать жизнями многих тысяч саков: массагетов, тиграхаудов и хаомоваргов, только бы вновь усесться на трон и окружить себя обожающими своего царя хаомоваргами.
Зогак все точно рассчитал, как только его сторонники заварили бучу среди тиграхаудов, насмерть этим перепуганный Сакесфар помчался спасать свой внезапно зашатавшийся трон, бросив на произвол судьбы родного сына! После этого Зогак попросил приема у Дария. Беглец, царь без царства, он должен был изображать подобострастие перед выскочкой — Дарием. Дарий и Зогак не любили друг друга, как зачастую не любят друг друга эгоисты, люди с низменной душой и прекрасно знающие о своем позорном сходстве. Для обоих не было ничего святого, кроме своих желаний, а желание было страстное — власть! Зогак из всех живых существ любил только себя, Дарий же в отличии от него еще любил Атоссу и даже боялся ее. Зогак и Дарий с трудом переносили друг друга, но Зогак был нужен Дарию, а Дарий Зогаку, это вынуждало их к общению, что в то же время крайне раздражало.
Войдя в шатер Дария, Зогак распростерся ниц перед тахтой, на которой восседал величественный Дарий. Дарий с некоторым злорадством продержал Зогака в такой унизительной позе несколько больше положенного и лишь потом милостливо попросил подняться своего 'друга'. Зогак, мысленно поклявшись отомстить этому проходимцу, волею судеб взметнувшемуся на гребень удачи к престолу великого Кира, наяву надел на лицо самую любимую владыками маску благоговения и восхищения и смиренно попросил разрешения поделиться своими скудными мыслями с солнцеподобным царем царей, повелителем стран и народов Дарием Первым.
Дарий недоверчиво выслушал Зогака. План поразил его прямолинейностью и примитивностью. Трудно было поверить, что он исходит от умного и хитрого Зогака, но Зогак говорил страстно, просил ему доверить выполнение этого плана, ручался за его успех и клялся жизнью расплатиться на неудачу. Дарий прикинул: план, конечно, рассчитан на дурака и вряд ли такой найдется среди сакской верхушки, но чем рискует, он, Дарий? Если Зогак замыслил предательство, то насчет его будут даны указания, и соглядатаи глаз не спустят с этого бывшего царя тиграхаудов. А если постигнет неудача, то это грозит потерей нескольких тысяч сабразов. А Дарий может поймать на слове этого невыносимого Зогака и, когда придется, то в шутку, а может быть, и всерьез напомнить ему о клятве, в которой он ставил на кон свою жизнь. И Дарий согласился на эту заранее обреченную на неудачу авантюру — таким людям, как он, никогда не было жаль чужих жизней. Увидев, как обрадовался Зогак, Дарий, по зловредной привычке гадить людям, сожалеющим тоном добавил, что персидские сарбазы могут не оценить качества царя тиграхаудов и обидеться за подчинение их чужаку, а на войне своих воинов обижать нельзя, и поэтому командовать войском будет... Гобрий! Но ему будут даны указания, чтобы он содействовал дорогому Зогаку во всем.
Зогак выслушал все это, не снимая с лица маски восхищения, а в душе проклиная персов страшными проклятиями, а как только Дарий окончил говорить, повалился ничком и поцеловал прах у ног персидского царя.
Амага и Томирис
Томирис, бросив поводья и отдавшись на волю своего коня, ехала по полю страшной битвы. Конь, пугливо косясь, пружинисто переступал через трупы погибших воинов, лежавших и в одиночку, и наваленных грудой. Зачем царица решила проехать по этому залитому кровью жуткому полю, она и сама не знала. Потянуло, и все! Угрюмая, она вглядывалась в убитых, встречавшихся ей на пути, и машинально отмечала: 'бешеный'... кажется, Запир... успел убить троих, прежде чем пал сам... Хорошо дрался!.. А вот еще один 'бешеный'... Постой! Кто же это? Стрела в спине — бежал? Или случайно?..'
— Томирис! — хрипло позвал голос.
Томирис оглянулась. Начала беспокойно шарить глазами. Из-под груды тел донесся сиплый, натужный стон. У Томирис тревожно забилось сердце, она спрыгнула с коня. Замерла, прислушиваясь. Стон послышался снова. Царица бросилась к куче трупов и стала нетерпеливо и бесцеремонно растаскивать павших... добралась. Неловко подогнув одну ногу и неестественно откинув в сторону другую, лежала навзничь окровавленная Амага. В горле торчала переломленная стрела. Томирис непроизвольно попыталась ее вырвать, но Амага, ухватившись обеими руками за обломок, помешала.
— Со стрелой выйдет и моя душа, — прохрипела она, и кровь запузырилась в уголках ее губ.
'Не жилец', — определила опытным глазом Томирис и сказала:
— Я позову лекаря и людей. Перенесем...
— Не надо, — захрипела Амага, — Ты же знаешь, что мне уже ничто не поможет. Лучше молчи и слушай. Мне трудно говорить, а сказать надо так много. Ты не перебивай! Молчи и слушай... — повторила она и вдруг откинулась, бледнее и теряя сознание.
Томирис приподняла тело сарматской царицы и положила ее голову на свои колени, бережно придерживая ее двумя руками. Амага с усилием вернула ускользающее сознание. Помутневшие глаза начали проясняться. Задыхаясь, прерывистым шепотом Амага начала:
— Я тебе должна сказать очень важное... Но прежде дай нерушимую клятву, что выполнишь мой завет. Ведь воля умирающего — это воля богов, Томирис!
Томирис подняла руку и неожиданно, вероятно от сильного волнения, таким же хриплым и прерывистым голосом, как и у Амаги, прошептала:
— Клянусь! — и откашлявшись, повторила уже твердо и решительно: — Клянусь небесным отцом — солнцем, верховным богом всего живущего, клянусь священным домом его — небом, клянусь всеочищающим огнем, клянусь землей, клянусь водой, клянусь мечом войны — священным акинаком, да поразит он меня, если я нарушу свою клятву!
Амага удовлетворенно прикрыла глаза. Помолчала, собираясь с силами.
— Слушай, Томирис. Я ненавижу тебя! С давних пор я мечтала убить тебя и напиться твоей крови. Однажды представилась возможность осуществить давнюю мечту, но клятва, данная мной самому дорогому для меня человеку, спасла тебя. Но только сейчас, побежденная тобой, на пороге вечности пелена спала с моих глаз и я поняла, что не я, а ты, вечно Счастливая моя соперница, не ненависти, а жалости достойна! И нет у меня больше ненависти к тебе, бедняжка. Боги наградили тебя неслыханно щедрым даром — любовью великого воина и лучшего из людей. Гордыня ослепила тебя, и ты не смогла оценить этого счастья, выпадающего одной женщине из тысяч и один раз за сотню лет. Ты втоптала в зловонную грязь свое счастье, променяв гордого орла на ярко разукрашенную пташку. Настоящего мужчину и богатыря на этого смазливого мальчишку, как его? Как его звали-то, этого... предателя?
Томирис зажмурилась, стиснув зубы. Стыд и позор жгли ее нестерпимым пламенем — Амага била без промаха, острым клинком прямо в кровоточащую рану. Царица сарматов, впившись взглядом в соперницу, удовлетворенно улыбнулась. Правда, эта улыбка больше походила на гримасу, но все-таки это была улыбка. Но даже попытка улыбнуться принесла ей страдание, и она едва-едва сумела сдержать стон, но, несмотря на это она была счастлива.
— Продолжай! Воля умирающего — воля богов! — сквозь зубы процедила Томирис.
А Амага медлила. Ужалив, она смаковала боль Томирис. Однако здравый смысл взял вверх над чувством торжества. Для длительного и полного наслаждения истинно женской местью у нее, к сожалению, не оставалось уже времени, да и положение просительницы, в котором она оказалась, заставляло проявить милосердие к сопернице. 'Хватит добивать, — подумала Амага, — И так то, что я ей скажу сейчас, навсегда занозой войдет в ее сердце'.