I
…В просторной горнице махорочный дым лежал плотными слоями — один над другим. Окна и печная труба были закрыты — гроза бушевала третий час. Казалось, во всем мире ничего уже не осталось, кроме яростных фиолетовых всполохов и пенных потоков воды. При каждом ударе грома лесник крестился и что-то бубнил, задрав сивую и даже на взгляд жесткую, как конский хвост, бороду. Невольные его постояльцы посмеивались, но и им было чуточку жутко — в России могучие грозы редки. Их же ненастье едва не прихватило в лесу, где в этакий ливень и под шатровой елкой вымокнешь до последней нитки. К дому лесника они подбежали одновременно с разных сторон, когда первые полновесные капли уже стукали в тесовый навес над крыльцом. Столкнулись в дверях, рассмеялись. А сейчас слюнявят самокрутки у непокрытого стола, сколоченного из полуторавершковых липовых досок, стряхивают пепел в щербатый, отслуживший свой век, чугунок. Непогода и вынужденное безделье сближают незнакомых людей, и под мерный шум дождя завязывается беседа.
— Ну, вот, секретарь наш и говорит: «Ты, Алексей, желтый и морщеный стал, как гриб-сморчок. Давай-ка к докторам, пускай разберутся по науке, а то зачахнешь…» Я сначала уперся, а потом — сам чую, дело дрянь. И пошел. Лекари меня, как барышники коня на ярмарке, обсмотрели, обслушали, обстукали. Ну и приговорили к высылке, потому как в городе да на заводе я бы быстренько в ящик сыграл. Сообщили куда надо и мне тоже объяснили. А тут как раз в этих вот палестинах потребовались люди твердые, с партийной закалкой, чтоб помочь местным жителям разобраться в обстановке, добить классового врага и выйти на светлую дорогу жизни. Пока доктора меня лечили, товарищи уже все обмозговали. Как тут поперек пойдешь, когда есть решение, есть партийная дисциплина? Да по чести говоря, уж если кого посылать, так таких, как я, ежели здоровье в расчет не брать: бобыль бобылем — родителей нет давно, жену да детишек за делами и хлопотами не успел завести, значит, на подъем легок. Семейному-то труднее…
— Ну, не вовсе же бобыль! Братья-сестры ведь есть?
— Никого. Был брат, да срубил его еще в девятнадцатом не то деникинец, не то казак из беляков… Слушай, а может, мы с тобой родичи? Я вот гляжу на тебя, ну вроде как в зеркало… Ты родом-то откуда?
— Местный… Из Прохоровки.
— Соседи — из окна в окно верст шестьсот. Далековато…
— А что похожи — верно. Чудно даже…
Они и в самом деле были похожи немного. Только тот, что назвался местным, был покрепче, посвежее и имел на левом виске отметину — свежий рубец, круто изогнутый, как серп.
— Где это тебя?
— Мельника тут одного, мироеда, тряхнули… Ну, а он все патроны расстрелял, обрез бросил и стал с топором за притолоку. Если бы я не поберегся — конец. И так еле очухался, да и поныне иной раз голова болит невыносимо…
— Вот оно что… Мы, значит, с тобой теперь вроде как однополчане. Только ты старослужащий, а я — новобранец. И, видать, не зря мне наган всучили, думал не нужен, а тут, глядишь, и очень даже потребуется. Волки водятся или того хуже…
— Не трусь. За наган попусту хвататься — людей смешить и себя ронять. Это на самый что ни на есть крайний случай.
— Понятно. Ну, а теперь ты куда?
— В район, а оттуда домой, в Прохоровку. Я же со станции, в городе в больнице лежал.
— Как со станции? Ведь и я оттуда, и тоже в район… А выскочил-то ты здесь мне навстречу. И у поезда тебя не видал…
— Чудо-человек, ты же приезжий — пока на станции дорогу спросил, пока огляделся, я уж был далеко. Вот и обогнал. А грозу приметил — назад. Лесника-то этого, Федора Ермолаича, давно знаю и дом его тоже… Понял?
— Теперь понял. А то, знаешь, сомнение взяло…
— Ну и правильно! Лучше засомневаться, чем рот разинуть. Осторожность не вредит, а вовсе даже наоборот.
Гроза кончилась. С крыши падали редкие звонкие капли. Солнце светило вовсю, горланил петух, на опушке трещали сороки, трясли хвостиками. Над огородом от черной земли поднимался прозрачный пар. Все было чисто вымытое, сверкающее, веселое — мелкий лист на березах, цветистое разнотравье лесной полянки и даже ощетиненный колючками чертополох у плетня.
— Ну что же, однополчанин-новобранец, ты еще отдыхай, а я пойду.
— Отдохнул уже. Вместе пойдем, веселее. Засветло в район доберемся?
— Да тут ходу часа полтора, не более. Пусть два — ходок ты, видать, не больно прыткий. К обеду будем.
— Тогда пошли…
Они простились с хозяином и взяли свой небогатый багаж. Залился лаем выскочивший из будки пес, взвизгнули ржавые петли старой калитки. И вот уже надвинулась стена леса, дорога нырнула под зеленый свод. …Глубок и темен овраг. Волчий угол. В непролазную и непроглядную гущу переплелись крушина и бузина, орешник и ольховник. Папоротник — сплошным ковром, до пояса. А под ним — кучи гнилого валежника и трухлявые пни. В крутые откосы вцепились могучими корнями темные ели. По дну невидимый бежит ручей, разливается мелкой лужицей по твердой красной глине, пробирается через навал упавших стволов.
Поверху проложена дорога. Справа овраг, слева — поле: вика с овсом. Редко ходят по дороге, еще реже ездят. Колеи почти не видны в густой траве, под веселым покровом бело-желтой ромашки, малинового кипрея, синих колокольчиков.
Шли по дороге двое. Один отстал на шаг, оглянулся, сунул, руку за пазуху, блеснула сталь… Короткий стон, сдавленный хрип. Вниз, вниз тяжелое тело волоклось по склону, приминало траву, ломало папоротник. На дне, у самого ручья, быстро выросла горка сухих сучьев. Сверху навалено полуистлевшее осиновое бревно. Сыро здесь, сумеречно даже в летний полдень. Люди не придут — нечего им делать в овраге, ни ягод, ни грибов. Звери могут учуять — лисы, волки. Заберутся, порвут, обглодают. Докончат дело мелкие ползучие твари. И останутся вскоре только желтые кости…
Шли по дороге над оврагом двое. Теперь шагал один — быстро, почти бегом. Кончилось поле, забелели вокруг молодые березы, зашелестели широкие, серебристо-матовые с внутренней стороны листья лещины. На опушке человек остановился, присел на пенек, свернул козью ножку. Закурив, достал пачку бумаг и — отдельно — маленькую красную книжечку. Читал внимательно и прятал документы один за другим во внутренний карман пиджака. Потом встал, огляделся и, не спеша, направился к белевшим вдали окраинным домам городка. В кармане у него лежал партийный билет на имя Егорова Алексея Ивановича, а также разные справки и характеристики, подтверждавшие, что он — слесарь вагоноремонтных мастерских, участник гражданской войны направляется на работу в деревню. Но Егоров лежал в овраге, под кучей хвороста, убитый ударом ножа в спину. А в районный центр шел сын раскулаченного мироеда-мельника Григорий Зыбин совершивший неделю назад побег из следственной тюрьмы…
II
Боль была нестерпимой. Словно тупой гвоздь ворочался в спине, тянулся к сердцу: вот-вот ткнет — и все… Егоров чувствовал, что умирает. Он лежал на спине и все под ним было мокрым. «Это кровь, — подумал Алексей. — Я лежу в луже собственной крови, и сознание вернулось перед смертью. Я слышал — так бывает». Боль как будто притуплялась, медленно отступала. И свет померк. «Вот и все. А умирать, оказывается, совсем не страшно…» Это было последней мыслью Егорова. Потом — темнота, тишина…