ему жестом.
Так это началось.
Ко времени, когда он кончил переписывать «Руслана и Людмилу», перемены коснулись уже не только его манер и речи. Закурчавились и потемнели волосы, обозначились вдруг бакенбарды, которых раньше не было, и сквозь привычные черты лица начало, казалось, просвечивать лицо другое и хрестоматийно знакомое.
Но потому ли, что перемены эти происходили медленно, постепенно и изо дня в день, те кто видели его постоянно, не замечали их и думали, что так и надо, что таким он и был всегда. И только один человек — его Начальник, подолгу пребывавший в командировках, возвращаясь, всякий раз вглядывался в него и хмурился Все больше.
И неизбежно должен был прийти день, когда сходство превысило, наконец, меру допустимого и приблизилось к той черте, за которой таилась уже некая дерзость и вызов. В этот день Начальник вызвал его к себе.
— Вот что… — сипло сказал Начальник и зорко посмотрел поверх и мимо него.
Как гоголевский колдун. Начальник больше всего боялся, чтобы кто-нибудь не стал тайно над ним смеяться. Когда же человек выдумывает себе такую внешность, для чего это, как не затем только, чтобы втайне и вдоволь посмеяться над ним, над Начальником?
— Вот что… — повторил он и на этот раз голос его исполнился, наконец, той гулкости и хриплости, которая требовалась. — Ты это дело кончай!
И, правда, пора было кончать. Странный слух прошел уже из отдела в отдел, и некоторые приходили даже с других этажей, чтобы как бы случайно посмотреть на него. Не говоря уже о посторонних, которые, встретив его в коридоре, замирали и долго, перешептываясь, изумленно озирались ему во след.
В последний день, когда он уже сдал дела и сидел, машинально перебирая какие-то бумаги у себя на столе, он сам удивился, что не чувствует ни досады, ни сожаления. Правда, с некоторых пор привычные стены уже тяготили его. То новое и иное, что проснулось в нем, не вмещалось уже в рамки прежнего бытия и влекло его куда-то за пределы того, что было привычно. Какой-то частью этого нового было то, что последнее время он сам начал писать стихи.
Правда, их не печатали. Почему-то их не печатали.
Тогда же как-то так получилось (м этого не могло не случиться), что новая внешность открыла ему дорогу к сцене. При виде его режиссер зашелся в восторженном вопле:
— Даем пробу! Даем пробу! — И с хрустом принялся заламывать над головой тонкие кисти рук.
Но, как и со стихами, дальше этого дело почему-то не двинулось.
Правда, сам он не очень жалел об этом. «Интриги, — пожимал он плечами, — интриги», — и порхающими движениями, маникюрными ножницами подравнивал перед зеркалом бакенбарды, угрожавшие нарушить ставшее столь привычным сходство.
«Наверное, Пушкину тоже приходилось делать это», — меланхолично думал он, сдувая крохотные волосинки с узких бортов сюртука. С тех пор как обрел он недолгую причастность к театральному миру, он стал позволять себе несколько своеобразную манеру одежды. И странное дело, все эти сюртуки, пелерины и узкие брюки в полосочку, которые шил он себе у театральных портных, не выглядели на нем ни искусственно, ни нарочито. Нарочитым скорее было бы, если б он стал одеваться, как все.
— Ну ладно, — перебил я Волобуева, — это все мы уже слыхали. Сейчас-то он что делает? — Потому что не перебей я его, он так и говорил бы, и говорил бы.
— В смысле — где служит?
— Да, — передразнил я, — в смысле, где служит.
Дела у любимца муз оказались плохи и печальны. Правда, последнее время его приглашают иногда на утренники в детские сады и школы. Там он читает детям стихи «дедушки Пушкина», самим появлением своим вызывая смятение в их слабых умах и душах.
Не об этом, наверное, думал он, когда затевал все это, жалеет, небось, расхаивается, да поздно. Я посмотрел на Волобуева, и мне стало вдруг ясно, почему так не хотел он, чтобы я давал его телефон. Сам же затеял все и сам теперь в сторону! Но я вспомнил, что дал уже его телефон, и на душе у меня сразу стало тепло и весело.
— А что, — спросил я сладким голосом, — доволен он, наверное? Благодарит вас, кланяется?
Приятно бывает смотреть иной раз, какое у человека становится лицо.
Надо было бы мне заодно и адрес волобуевский дать, не то, что телефон.
Но главное — Волобуев, оказывается, как ни хотел бы, все равно не может ничего для него сделать. Не может помочь ему возвратиться в прежнее состояние.
— А почерк-то, — удивился я, — прежний-то его почерк!
И правда, все ведь так просто. Пусть попишет теперь прежним своим почерком, и все тогда станет на место. Но в том-то и была проблема. Много лет уж, как сам он ничего не писал. Что нужно — справки, доклады готовили ему референты. А если и брал он когда ручку, то только затем, чтобы поставить подпись. А одной только подписи было мало, было совсем недостаточно, чтобы мог он снова сделаться прежним.
Впрочем, так ли уж хотел он вернуться к прежнему своему бытию? Не знаю. Потому что, получив тогда телефон Волобуева, больше он у меня не показывался. Несколько раз, правда, мы встречались с ним на улице. И здоровались. Не то, чтобы как большие приятели, но как знакомые. Прохожие смотрели на него, и что бы уж я, казалось, но, мимолетно пожав ему руку, я чувствовал всякий раз устремленные на меня взгляды. Конечно, стыдно признаться, но это было приятно.
А недавно, встретив его опять, я несколько удивился. Какой-то был странный он. Мне подумалось, утомленный или не выспался. Заметив в руке у меня книгу, он выхватил ее и, пробежав название, так же порывисто сунул ее мне обратно. Казалось, он был раздосадован, то это «не его» книга и он не может опять надписать мне ее на память. А может, я ошибся и мне показалось это.
— Скоро, — поведал он вдруг и поманил меня пальцем, чтоб я склонился к нему поближе, — скоро будет все по-другому. Я ведь теперь… — и он сделал рукою пишущий жест в воздухе…
Значение этого жеста нельзя было не понять. Только тогда до меня начало доходить то новое и непонятное, что, заметил я, было в нем. Я не стал даже спрашивать его — кто? Кто теперь был его прототипом.
Он энергично пожал мне руку и, кивнув каким-то чужим, непривычным ему движением, быстро пошел прочь.
На днях я встретил его снова. Разительная перемена начала уже происходить в нем. Сквозь привычные черты стало, казалось, Проступать другое лицо, тоже хрестоматийно знакомое. Мне показалось, я догадался чье.
Что-то будет!
РАЗМЫШЛЯЯ О ФАНТАСТИКЕ…
Юлий Кагарлицкий
УЭЛЛС, ДАРВИН, ХАКСЛИ
Откуда идет фантастика? Та во всяком случае которую мы называем научной? Казалось бы, сам термин подсказывает ответ на этот вопрос — от науки! Увы, при таком подходе к делу, без понимания того, что отношения фантастики и науки тоже достаточно сложны и что научная фантастика — не популяризация, а литература и поэтому подчиняется законам художественного творчества, легко впасть в вульгаризацию,