Уж Киса к ним и ползком подбиралась, и спящей прикидывалась, и спиной к ним садилась, чтобы потом неожиданно прыгнуть, — ничего у нее не получалось! Однажды я видел, как она, прежде чем начать подкрадываться к ним, тщательно вывалялась в снегу, справедливо рассудив, что ее, черную, слишком уж хорошо видно на белом снегу. Но и это ей не помогло.
Особенное восхищение вызывала у меня быстрота, с какой они обнаруживают съестное. Стоит выкинуть с крыльца мышь из мышеловки, как через десять минут, смотришь, ее как не бывало! Причем я намеренно старался проделывать это незаметно и именно в те минуты, когда ворон поблизости не было.
Не знаю, что говорит по этому поводу орнитология, но я лично пришел к убеждению, что у ворон, по всей видимости, гениально устроенная зрительная память. Прямо-таки фотографическая память. Они хранят, мне кажется, в своих черепушках до ничтожнейших мелочей подробную карту того района, в котором обитают. И вот что самое главное — они ежеминутно сверяются с ней, этой картой, когда в очередной раз оглядывают местность. Не случайно, кстати, они всегда усаживаются на строго определенных ветках строго для себя определенного дерева, на одном и том же столбе, на одном и том же коньке крыши. Это и понятно: ракурс-то должен соблюдаться точно.
Ворона садится на свой излюбленный столб, окидывает полководческим взором окрестности и вдруг, сверяя увиденное со своей аэрофотопамятью, говорит себе: „Эге… Вот этого предмета, похожего на мертвую мышь, полчаса назад здесь не было. Надо проверить…“ Не мешкая и не ленясь, снимается с излюбленного столба — и, будьте любезны, мышь у нее в клюве!
Умная птица ворона. Ее трудно любить — чересчур уж она независима и криклива, но уважать стоит. Хорошая птица.
После победы над Мухтаром Братишка значительно оживился. Повеселели и мы.
А через несколько дней и вовсе праздничное случилось в нашем доме событие. Лаская Братишку, я вдруг обнаружил у себя в ладони его линяющий подшерсток. Братишка линял!
Я думаю, он так и не понял, что, собственно, случилось. С чего это вдруг хозяева сделались такие развеселые? Отчего чуть ли не целовать бросились?.. В дом зазвали, оладьями до отвала накормили, гладили и говорили наперебой: „Ну, слава богу! Ну, теперь-то хоть вздохнуть можно!“.
Много радостей он нам доставлял, милейший наш Братишка, но такой полной, такое облегчение приносящей — никогда!
Он начал линять — и это означало, что шкура его отныне уже не годится ни на какие шапки. И, стало быть, шкуродеры должны теперь оставить нас в покое. До следующей зимы, по крайней мере.
Подумать только — до следующей зимы!
— Спасибо, Братик! — с чувством сказала жена. — Теперь я могу рожать со спокойной душой.
А на следующий день он исчез.
Неудовольствие, что ли, стали мы вызывать у кого-то чересчур уж счастливой своей жизнью? Похоже, что именно так.
Федька… Джек… Этого, видите ли, показалось мало! Потребовалось еще и Братишку доконать!
Но — зачем, скажите?! Ради какого пыточного удовольствия нужно было — буквально накануне исчезновения! — устраивать для нас этот радостный спектакль с линяющей шкурой Братишки?!
Как ни рассуждай, а получается одно: только для того и устраивался спектакль, чтобы уязвить, — побольнее! — чтобы, если уж ударить, то ударить вот так — в душу, безмятежно-радостную, доверчиво открывшуюся, не ожидающую уже никакой подлости или вероломства.
Жена твердила:
— Он объявится, вот увидишь! Братишка не может пропасть! Тем более сейчас…
Она немного не в себе сделалась. Что-то она, наверное, загадала на Братишку. Известно — что…
Ей нужно было переезжать в Москву. Все сроки прошли, а она умоляюще твердила: — Ну, не сегодня! Давай завтра? Я же чувствую, что еще не скоро. Я подожду, когда он объявится.
А он не появлялся, конечно, — ни через день, ни через два.
— Ну, не сейчас! Давай вечером? Я почему-то уверена, что он сегодня объявится…
Почему-то именно это слово она повторяла: „объявится“.
Бедная, она загадала, что если Братишка не пропадет, то у нее все будет нормально. А он пропал. И нужно уезжать.
Мы ждали дотемна.
В молчании собрались. Погасили свет. Вышли.
Безрадостно было и тошно.
Снег уже не скрипел под ногами, а по-весеннему чуть сыро шуршал.
Зажглись фонари. Их свет был убог. И таким же убогим казалось сейчас все, чему мы так радовались в эту зиму.
Понуро и медленно — надо бы сказать, каторжно — брели мы расхлябанной скользкой тропинкой. Нельзя было идти рядом; шли в одиночку.
„Какого черта! — ругал я себя. — Дались нам эти собаки! Это — просто собаки. А мы — люди. И нужно было держать дистанцию. И все было бы хорошо… В телевизоре, как ни взглянешь, люди — живые люди! — гибнут, горят, падают под пулями. А тебе — ничего, пьешь чай… А из-за каких-то несчастных беспризорных псов ударяешься в скорбь!“.
Яшка беззаботно бежал впереди. Он лишь недавно научился расписываться, как взрослый пес, и теперь самозабвенно занимался только этим. Иной раз ему не удавалось устоять на трех, как полагается, лапах, и пропись он заканчивал по-щенячьи, на четвереньках. Тем не менее и после этого долгом своим почитал ногу одну приподнять.
Я смотрел на Яшку, и мне было стыдно, что я чувствую к нему неприязнь из-за его неуместной беспечности. Он-то, несмышленыш, чем был виноват?
Какой-то грубый звук остановил меня.
— Слышишь? Что это?
Чем-то тупым, раздирая, скребли по дереву.
Затем послышался тихий визг — досадливый и болезненный. Вновь заскребли…
Я свистнул. И вдруг по наитию крикнул:
— Братишка!
Из-под забора появился Братишка.
Подбежал к нам, виновато пригибаясь к земле и почему-то несмело виляя хвостом. Он успел очень исхудать и вообще выглядел странно.
— Жив! — услышал я за спиной счастливый всхлип жены. — Я же знала, что ты жив!
Братишка не дал нам как следует порадоваться его чудесному появлению. Рассеян был, отчужден.
Поприветствовал нас кое-как. Снова нырнул под забор.
Я перелез через ограду и пошел следом.
Вот в чем дело! Братишка когтями, зубами, снова когтями пытался расщепить толстенный брус под дверью дома. За дверью, призывно повизгивая, сидела взаперти Альма — старая двенадцатилетняя сука, к которой Братишка воспылал вдруг любовью.
— И все три дня ты здесь? — спросил я его с сочувствием. Дело, которое он затеял, было безнадежным.
Братишка, тоскливо завизжав, снова бросился на приступ.
Я осмотрел его лапы. Все подушечки были в крови. Вот это страсть!
— Ты бы хоть, сукин сын, на минутку забежал к нам показаться! Разве ж так можно себя вести?
Братишка слушал рассеянно, запаленно водил худыми боками.
— Я бы, конечно, помог тебе, индеец Джо. Как мужчина мужчине. Но, видишь ли, во-первых, я не уверен, что Лешка Семенов одобрит взлом своего дома. (Лешка был хозяином Альмы и раз в неделю приезжал кормить ее.) А во-вторых, на кой тебе леший эта старуха?
Братишка глянул кратко и красноречиво. Дескать, много ты понимаешь… Снова принялся за свой