Через несколько времени, наблюдая за тем, как он выкладывает покупки (все, в основном, молочное — будто бы и ее вкусы знал), она произнесла нерешительно и даже с заискивающим каким-то подхихикиванием:
— Я боюсь спрашивать — а вдруг вы уйдете? — как вы тут оказались? То есть, я хотела сказать, что вас привело? Вы простите уж…
— Это уж вы меня простите! — отозвался тот живо. — Явился, видите ли! Ни здрасьте, ни визитной карточки.
— …и сразу подметать… — попробовала попасть ему в тон Анна Петровна.
— Вот именно! И сразу подметать… — повторил он и вдруг стал серьезным, чуть ли не торжественным. — Звать меня Виктор. А по фамилии — Полуэктов, хотя все предки мои по отцовской, сам проверял до пятого колена, были Кукишевы. Но отец мой, видите ли, застеснялся в молодые годы и записался (не без давления, думаю, со стороны матушки моей) под этой вот, без сомнения шикарной фамилией: Полуэктов. Да. В свое оправдание могу сказать, что поскольку мне перед предками очень стыдно (все-таки работящие, порядочные были люди — мещане, даже купец третьей гильдии был), я, если удается где-нибудь тиснуть статейку, подписываю ее неизменно гордо: Кукишев! Из-за чего, кстати сказать, начальство косится, ибо видит в этом признаки фронды, а также всяческие непозволительные намеки неизвестно на что. Да. А к вам, Анна Петровна, меня привела — корысть. Единственно она — злодейка… Я уже говорил, кажется, что я — занимаюсь историей. А тема моей работы — „Трудовое крестьянство юга Украины в период гражданской войны“. Далее. Выхожу я из дома, чтобы идти в институт, а навстречу мне — школьный приятель Юрка Рюмин (тот самый лейтенант, что сегодня у вас был). Слово за слово. Он мне про вас рассказал. Вы, между прочим, его прямо-таки очаровали. Да. Это — фантастика, но я — буквально неделю назад! — читал в архиве про вашего Перебийноса!.. Ну, поскольку я — какой-никакой историк, и, следовательно, обязан верить во всевозможные нечаянности, я не мог к вам не прийти.
Она явно ничего не поняла.
— Ну а я? Чем же я… вам?
Он рассмеялся, очень принужденно, скрывая смущение.
— Ну, может, расскажете что-нибудь. Может, вспомните что-нибудь интересненъкое. Мне все сгодится, вы не сомневайтесь! Ну а не вспомнится ничего — тоже не беда, не обижусь.
Анна Петровна очень серьезно огорчилась.
— Боюсь, что никакого проку вам от меня не будет. С памятью у меня (вы — молодой, вам этого не понять) — память у меня… как паутина: видишь, отчетливо видишь, а притронешься — рвется! И в руке… — и она сделала щепотью жест, очень точный, будто освобождала пальцы от паутинного прикосновения. И вдруг — на лице ее написался ужас.
В дверях беззвучно стоял некто серо-голубой.
На нем было надето что-то вроде кителя или френча, но с цивильными пуговицами, также и полуформенные брюки, однако был он, как ни странно, в сапогах. Хотя сапоги так прямо-таки и просились в картину — ибо весь вид этого человека грубо и просто намекал о какой-то сугубой службе (а может быть, и проще: о лютой, неизбывной тоске по этой службе), связанной с недоброкачественностью людей и с каждодневными скучными его усилиями породу этих людей если и не улучшить, то привести, по крайней мере, в соответствие…
Нужно бы еще заметить, что паршивенькая серо-голубенькая ткань домодельной его униформы странным образом мгновенно наводила на мысли и о казенной сумеречной скуке сиротского какого-то приюта, — точнее, об одинаково и безразлично одетых детях этого приюта, молчаливых, сонных и несчастных…
Его лицо, которое можно было назвать бы и мужественным — медальное, слегка страшноватое в своей тупой вдохновенности лицо военкоматовского полководца, — было удивительно, как у ребенка, взволнованным в этот миг и очень бледным от волнения (Анна Петровна даже обеспокоилась: так выглядят люди на пороге обморока) — оно, это лицо, тоже отдавало в какой-то серовато-голубоватый тон, сквозь который с трудом проглядывала склеротическая розоватость щек и крыльев носа.
Дрогнувшим голосом незнакомец произнес:
— Здравствуйте! — покашливанием попытался прогнать волнение, однако, не прогнал, а лишь загнал внутрь, откуда оно тут же стало прорываться странными, не к месту придыханиями и плохо управляемой, словно бы подскакивающей мелодией фразы:
— Здравствуйте! — повторил он. — Я не знаю, знаете ли вы, но я — Щитовидов. Первый заместитель председателя совета жилищного актива.
Тут Анна Петровна вздрогнула от неожиданности. Полуэктов резко поднялся со стула, чуть не подскочил, и звук издал при этом хищный, радостно-зловещий: „Тэ-экс!“
— Я пришел, чтобы официально, — тут Щитовидов буквально задохнулся и смешался, — …на собрание жилищного актива относительно слухов, хождение имеющих, — он еще раз по-рыбьи сделал ртом —…относительно вас, гражданка Захарова-Кочубей!
— Значит, так! — весело и оживленно заговорил Полуэктов и, шагнув, приблизился к Щитовидову так неудобно близко, что тот вынужден был сделать шаг назад и очутился почти за порогом.
— Относительно „хождение имеющих“ жилактиву объясню я. Я — племянник, а Анна Петровна не совсем здорова, но я в курсе дела, так что давайте не будем мешать, а будем спешить, не так ли? Народ, не сомневаюсь, уже в сборе?
И деликатно выталкивая первого заместителя в коридор, он сам следом за ним исчез.
Все произошло так стремительно-смешно, что Анна Петровна улыбнулась. А потом тихо засмеялась.
Ей стало хорошо.
…И когда она потом терпеливым шажком шла по коридору, медленно шаркая разношенными тапками и время от времени трогая стену пальцем, словно бы придерживаясь за нее, и покорно останавливаясь через два шага на третий, чтобы утишить сердце; и когда в скверно освещенной, заслякоченной ванной, изо всей силы терпя нечистоту и убожество окружающего, она кропотливо творила бедный свой старушечий туалет; и когда шла назад — уже и чуточку освеженная и чуточку взбодрившаяся, — не отрывая неистовых глаз от медово-горячей солнечной полосы, бьющей поперек мрачного коридора из приотворенной двери ее комнаты… — все это время не покидало Анну Петровну давешнее, вновь вернувшееся, чувство обретения, горделивого обладания чем-то — чувство, почти девчоночье, немножко смешное, но доставляющее много отчетливого довольства и утешения.
Она — сама с удивлением это отметив — заметно ободрилась.
Застелила постель покрывалом. Покупки, принесенные Виктором, разложила на столе в некоем подобии порядка. Сумку его — с особой заботой, чуть ли не нежно — сложила и тихо повесила на спинку стула.
Ее тянуло к окну. Солнце рьяно било наискось оконного проема, гулкой рыжей стеной перегораживало комнату.
Она шагнула туда, в этот свет (непонятно почему напрягшись), и тотчас — охватило ее таким милым добродушным теплом силы, что невольно опять вспомнился добрый ее гость, и ощущение мира, блаженной тишины вновь коротенько тренькнуло в ней… ну, наподобии того, как два-три такта светленькой хрустальной музычки тренькают вдруг, когда невзначай, на миг, приоткрывают крышку музыкальной шкатулки.
Белый подоконник был горяч от солнца, был на ощупь нежен, и дивными юными своими перстами Анна Петровна рассеянно гладила плавную, словно бы плавной глазурью облитую поверхность его и смотрела во двор, — уже поневоле надвое деля свое внимание между странной чередой людей, оцепенелых возле убогой обшарпанной стены, и этим вот, живо греющим, почти чувственным, проникновенным теплом, которое пронизывало кончики ее ласкающих пальцев.
Какие-то мальчишки назойливо прыгали и кривлялись под окном, изо всей силы стараясь попасть в полосу ее зрения (как прыгают они, к примеру, где-нибудь на улице или на трибуне стадиона, обнаружив кинокамеру, глядящую в их сторону), но Анна Петровна не замечала мальчишек.
Что-то — не сказать, что неприятное — отвлекало ее нынче.
„Да! У меня ведь теперь забота! — вспомнила она наконец. — Ему нужно, он говорил, чтобы я