Что мне из Вашего письма ясно, так это Ваше теперешнее настроение. Что мне ясно не вполне, так это следующее: чего Вы, собственно, ждете от меня и в каком отношении Вы мной недовольны. Если я правильно понял, Вы порицаете меня за то, что я храню и намерен впредь хранить верность своему старому издательству, которому я был верен тридцать лет. Далее, Вы, очевидно, предполагаете, что я оказал какие-то совершенно особенные услуги д-ру Берману[2] при его попытке обосноваться в Цюрихе. Это не так: я дал ему всего лишь рекомендации к двум моим тамошним друзьям и даже не знаю подробностей его цюрихских дел. Если бы он смог открыть издательство в Швейцарии, мне это вовсе не представлялось бы несчастьем, как это представляется Вам. Даже если швейцарские издательства действительно достигли необыкновенной высоты и Берман, привнеся незаурядные традиции и способности, не смог бы им дать ничего нового, все равно Швейцарии пошло бы на пользу, если бы издательство Томаса Манна, Шикеле и других хороших авторов обосновалось бы здесь, а не в Вене или в Голландии. В Швейцарии прибавилось бы работы. Если бы новое издательство потерпело неудачу, лишь оно было бы в проигрыше, а не Швейцария. Но если бы оно достигло успеха, это во всех отношениях принесло бы выгоду и Швейцарии.
Что касается меня как автора издательства «Фишер», то Вы, как мне кажется, ошибочным образом полагаете, что я волен по собственному выбору оставаться в старом издательстве или подыскать себе какое-нибудь другое. Дело обстоит не так, и Берман тоже не волен самостоятельно решать, каких фишеровских авторов он вправе взять в свое новое издательство. Он только может продать старое издательство в Берлине, и, согласно германскому праву, покупатель приобретет также и все договоры с авторами. Если Берман, как еврей, должен покинуть издательство «Фишер», то права на мои книги автоматически переходят к его берлинскому преемнику. До истечения срока договора, а договор рассчитан еще на годы, я автоматически буду привязан к берлинскому издательству, кто бы ни был его владельцем.
Вот все, что касается вопроса, связанного с Берманом. Когда я задаю себе далее вопрос, чего еще Вы от меня ожидаете, я предполагаю следующее: Вы ждете, чтобы я как поэт проявил наконец некий минимум героизма и объявил себя приверженцем какой-либо стороны. Но, дорогой коллега, именно это я непрерывно делал начиная с 1914 года, когда моя первая статья о войне снискала мне дружбу Роллана. С 1914 года против меня постоянно выступали силы, для которых моя религиозная и этическая (но не политическая) позиции являлись недопустимыми, и со времени моего пробуждения в годы войны мне пришлось проглотить сотни газетных нападок и тысячи исполненных ненависти писем, и я все глотал, хотя это и отравляло мое существование, усложняло работу и окончательно разрушало мою личную жизнь; и никогда не было так, что на меня нападали только с одной линии фронта, а с противоположной я получал защиту, нет, обе стороны охотно избирали меня, не принадлежащего ни к какой партии, объектом своих атак. Так и сегодня меня вновь одновременно поносят в эмигрантской прессе и в третьем рейхе. Я же убежден, что мое пребывание на посту беспартийного и аутсайдера и есть мое истинное место, где я имею возможность явить присущую мне малую толику человечности и христианства.
Мне кажется, Вы чуть ли не ожидаете от меня, что я примкну к швейцарской разновидности антисемитизма и антимарксизма. Так вот: хотя марксистом я не был никогда, а скорее, подобно Вам, служил мишенью для нападок из этого лагеря, я не был также и приверженцем капитализма и выразителем взглядов правящих классов - это тоже была бы политика и партийная принадлежность, а моя позиция аполитична до фанатизма. Что же касается евреев, то я никогда не был антисемитом. Не пристало духу отдавать первенство крови и расе, и если евреи вроде С. отвратительны, то ничуть не менее отвратительны такие арийцы, как Штрайхер[2] или В. Веспер или сотни других. Если евреям хорошо, я могу спокойно снести направленный против них анекдот. Если же им плохо - а немецким евреям сейчас чудовищно плохо, - то вопрос, с кем я, с жертвами или с их преследователями, решается без промедления. Поэтому в своих стокгольмских литературных обзорах я уделял внимание также и эмигрантской литературе, за что сейчас так дорого расплачиваюсь.
Нет, меня не соблазнить ни антисемитизмом, ни какой-либо партией. Это не помеха тому, что я швейцарец и убежденный республиканец. Ведь наша демократия считает, что партии не должны уничтожать друг друга, но что они должны совещаться и искать взаимопонимания. Однако ни социалисты, ни представители правящих классов так не поступают. Пусть они воюют. Ни на одной стороне я ничего не потерял.
Если на протяжении двадцати четырех лет, что я живу в Швейцарии, я никогда не говорил о себе как о швейцарце, то тут удивляться нечему. Из моих предков швейцарской является только одна линия, а мое собственное гражданство приобретено за деньги. Вы же знаете, как любят в нашей стране таких новоявленных граждан, которые начинают каждую фразу словами «Мы, швейцарцы...».
Хотел бы высказаться еще по одному вопросу. Вы намекаете, что могли бы создать истинно европейское или даже всемирное литературное приложение. Это верно. Только такое приложение не было бы швейцарским. И в нем таился бы еще куда более серьезный порок. Журнал, состоящий на девять десятых из переводов, сильно оскудел бы в языковом отношении, Вы ведь знаете, как бывает, когда прочтешь в переводе русский или испанский роман, а затем возьмешь в руки немецкое оригинальное произведение: это как глоток свежего воздуха. Нет, даже с хорошими переводчиками (а сколько их, действительно хороших?) возникнет нечто вроде мира эсперанто, и невольно затоскуешь по тому, что было прежде.
Я еще раз благодарю Вас за Ваше письмо, которое ценю как знак доверия. Вы меня им обрадовали. О том, как серьезно я к нему отношусь, Вы можете судить уже по обстоятельности моего ответа...
Томасу Манну, Кюснахт
12 марта 1936
Дорогой господин Томас Манн,
спасибо за Ваше письмо, которое меня обрадовало и помогло мне. Вы правильно почувствовали, в чем я сейчас нуждаюсь; вероятно, И. Маасс[1], с которым мы подружились, рассказал Вам, что дела мои идут не очень хорошо.
Большое разочарование, которое принесла мне моя трехлетняя деятельность рецензента, когда в ответ на благосклонную и чудовищно трудоемкую работу на меня посыпались пощечины с обеих сторон - из рейха и со стороны эмигрантов, - это разочарование показало, насколько деятельность благосклонного обозревателя немецкой литературы была для меня также и бегством, бегством от свойственной мне роли пассивного наблюдателя в злободневность, бегством от моей поэзии, с которой нас разделяет все ширящийся двухлетний вакуум.
Впредь я прекращу критическую деятельность, ограничившись самым необходимым, постараюсь избавиться от переутомления и перенасыщения, вызванных чрезмерным чтением, и надеюсь, что уже одно это поможет мне вновь стать на ноги. Труднее будет найти обратный путь к задуманному мной поэтическому творению, которое я давно уже совершенно забросил. Идея этого творения, однако, еще жива, и я часто возвращаюсь к ней в мыслях, но нет охоты сочинять, разрабатывать детали, превращать духовное в чувственно зримое.
То, что в рейхе Вас оставили в покое, меня радует. Если бы Вас запретили, мне было бы очень неприятно сознавать, что я один продолжаю пользоваться там хоть и небольшим, но все-таки рынком сбыта. Все это неизбежно будет развиваться и дальше, и, вероятно, в один прекрасный день нас запретят обоих, чему я буду рад, хотя провоцировать это я не должен. Наша работа сегодня подобна нелегальной, она служит тенденциям, которые в тягость всем фронтам и партиям.
Я частенько думаю о Вас и радуюсь мысли, что Вы сейчас всякий день на отдыхе и в Египте[2]. Я тоже надеюсь еще на новое паломничество в страну Востока[3]. Иначе в этом бездуховном мире было бы в самом деле трудно выдержать.
Сердечно приветствует Вас и Ваших Ваш...