происхождение, чтобы быть застрахованными от этого безумия. Поэтому ты никогда не была для меня «немкой», а я никогда не был для тебя «обожравшимся пряниками».

Прошлым летом я с помощью Нинон снова подготовил сборник своих стихов, третий за двадцать пять лет. Получилась красивая, портативная и дешевая книжечка, и на обороте титульной страницы написано «Посвящается моей сестре Адели». Тебе не довелось увидеть ее, но, может быть, это письмо все-таки дойдет до тебя, тогда ты хотя бы узнаешь, что во время этой работы, которая была ведь и ретроспективным обзором моей жизни, я думал о тебе и чувствовал тебя рядом с собой. А кроме того, я снова напечатал в дешевом народном издании знакомый тебе рассказ «Прекрасна юность»; это из моих ранних рассказов того времени, когда еще не было ни войн, ни кризисов, мой, да и твой, наверно, самый любимый, потому что он довольно верно передал и изобразил нашу юность, наш отчий дом и нашу тогдашнюю родину. Но что это был за мир, в котором мы выросли и который сформировал нас, это я в ту пору, когда писал свой рассказ, не совсем еще знал. Это был мир определенно немецкого и протестантского склада, но сообщающийся и связанный со всей землей, и это был целостный, единый, цельный, здоровый мир, мир без дыр и таинственных покровов, гуманный и христианский мир, в который лес и река, лисица и лань, сосед и тетки вписывались так же точно и органично, как рождество и пасха, латынь и греческий, Гете, Маттиас Клаудиус и Эйхендорф. Мир этот был богат и разнообразен, но он был упорядочен, он был точно отцентрован, и он принадлежал нам, как принадлежали нам воздух и солнечный свет, дождь и ветер. Что этот мир заболеет, заболеет смертельно, что он покроется смертельной коростой, проказой полуреальности и нереальности, уйдет от нас в туман полного отчуждения, чтобы оставить нам вместо себя призрачную сумятицу и пустоту нынешней картины мира - кто бы мог это подумать когда-то, до того как война и вся прочая дьявольщина столкнули нас с этим?

В том, что мы способны вернуться туда, способны нести в душе образ цельного, целостного, здорового, упорядоченного мира и беседовать с этим образом - в этом заключены наше сокровище и остаток счастья, а не в том, что у нас есть руки и ноги, крыша над головой и кусок хлеба. Тут у нас сохранился не только некий божественный, прекрасный, благородный мир, где мы находим убежище, где мы, при всей нашей разобщенности в настоящем, можем друг с другом встретиться и все друг о друге знать; тут у нас сохранилось и нечто такое, чего уже нет у наших детей и внуков или от чего у них остался лишь бледный отсвет. Тут я отыскиваю тебя в тени дедов и в шелесте деревьев прежних времен вновь молодой и веселой, и ты тоже находишь в этом краю молодой и цельный мой образ той поры. Мы думаем о жимолости и флоксах в садике нашей матери, об индийских статуэтках и тканях в шкафах наших деда и бабки, о запахе ларца из сандалового дерева, о клубах табачного дыма в кабинете деда и киваем друг другу, видим, как высится башня кальвской церкви, как на галерее, возле колоколов, на самом верху, городские музыканты трубят воскресным утром хорал, тот самый хорал, который мы тоже знаем благодаря Герхардту[5], Терштеегену[6] или Иоганну Себастьяну Баху, и входим в «парадную» комнату, где на рождество стоят елка и «Вифлеем» [7] и где у рояля на этажерке лежат тома хоралов и песен, зильхеровских и шубертовских, и клавиры наших ораторий. А еще в доме был другой Шуберт, бюст, он стоял высоко на шкафу, в передней, и изображал доктора Готхильфа Генриха Шуберта[81], автора «Символики сна» и «Истории души», который тоже когда-то был с этим домом в добрых отношениях. В этой просторной передней, выложенной большими из красного песчаника плитами, или дальше, в зале с тысячами книг, а не в саду, прятали на пасху при ненастной погоде яйца, и на самых красивых ярко выделялись на медово-коричневом фоне букетики цветов, травинки и папоротники. Во всех этих комнатах сохранял свое могущество, когда сам он уже умер, дух деда, о нем нельзя было не вспомнить при каждом возвращении домой на каникулы. Иногда мы боялись, но куда больше почитали и любили его, индийского мудреца и кудесника, и как замечательно, как трогательно когда-то в один критический день прогнал он улыбкой и превратил в шутку страх, который я перед ним испытывал! Мне было четырнадцать лет, и я совершил великий проступок, я убежал из своей школы, из маульбронского монастыря. На следующий день после моего возвращения на родину мне непременно надо было сходить к деду, я должен был предстать перед ним, явиться к нему на суд и расправу. С колотящимся сердцем поднялся я по лестнице к его кабинету, постучал, вошел, подошел к бородатому старику, широко сидевшему на кушетке, протянул ему руку. И что же сказал он, внушавший боязнь, всезнающий? Он приветливо посмотрел на меня, увидел мое бледное, испуганное лицо, улыбнулся чуть ли не плутовато и произнес: «Я слышал, Герман, что ты совершил путешествие гения?» «Путешествие гения» - так называли в его студенческие годы подобные эскапады. Больше он не сказал ни слова по этому поводу.

Оттуда, от деда и от родителей, светит все, что сделало нашу юность прекрасной, а нашу дальнейшую жизнь плодотворной, теплой и полной любви. Добрая мудрость деда, неистощимая фантазия и любовь нашей матери, утонченная способность к страданию и чуткая совесть нашего отца - они нас воспитали, и, хотя мы никогда не казались себе людьми одного с ними ранга, мы все-таки из того же теста, сотворены по их образу и подобию и какой-то их свет пронесли оттуда в этот все более мрачный и незнакомый мир. К тому же ведь мы оба не отрекались от культа предков и посвятили их памяти не одну работу и не один исписанный лист. Это тоже не пропадет, даже если наши книги сейчас раскуплены, сожжены и уничтожены. Если так быстро идет прахом пустое и искусственное, если так скоро ничего не остается, ни от тысячелетних царств, ни от других хвастливых химер, то все, что принадлежит действительно значительному, органичному, цельному миру, рассчитана на долгий срок. Мы ведь увидели это, сравнив наши воспоминания юности с воспоминаниями темной поры войн и диктаторов: последние - не больше чем тени и паутина, а первые выпуклы, конкретны и красочны, как сама жизнь.

И поэтому стоит лишь нам на какой-то час отвлечься, мы снова богаты, мы снова - царские дети, как во времена, когда я приносил тебе на каникулах моих поэтов или картины моих художников и бывал вместе с тобою у них в гостях. Конечно, такая возможность есть у нас не в любую минуту, только в хорошую и редкую, наши дни - это дни старых и разочарованных людей, и нам не так уж важно, чтобы они длились дальше. Думаю, что у вас там не очень боятся смерти и не недооценивают ее, в этом, как и во многом другом, вы, наверно, опередили нас.

Иногда мне хочется поговорить с тобой о том или другом, что я вижу иначе, чем видит это сегодняшний мир. Я думаю о людях, которые горели среди вас, как светочи, и которых никто не видел! В то время как десяток диких болванов играли в «великих людей», они жили у вас на глазах и как бы не жили, их не замечали, от них ничего не зависело. Одним из них был мой дорогой Гуго Балль[9]; теперь, через много лет после его смерти, то тут, то там вновь открывают его тревожные книги. Одним из них был Кристоф Шремпф[10]; он был известен в кругу друзей, его семнадцатитомный труд никому не ведом и никем не открыт, люди занимались и занимаются другими, предоставляя будущему отдать ему должное, предпочитая кормиться бумагой из рук тайных советников, чем благородным хлебом из его добрых рук. Так еще, видно, богат мир, если он способен на подобное расточительство! По моему убеждению, Шремпф и его труд, как всякий благородный подвиг и всякая чисто мученическая смерть среди ужасов этого темного времени, не пропали напрасно. Если благодаря чему-либо мир выздоровеет, а человечество оправится и очистится, то только благодаря подвигам и страданиям тех, кого нельзя было ни согнуть, ни купить, кто предпочел расстаться с жизнью, чем со своей человечностью, и к числу их принадлежат такие наставники, как Шремпф, чье значение во всем его объеме смогут увидеть только потомки. Часто кажется, что на свете нет больше ничего настоящего, подлинного - ни человечества, ни доброты, ни правды; но они все-таки есть, и мы не хотим принадлежать к тем, кто забыл их.

Прекрасно было сентябрьское солнце в те высокие праздники нашего детства, когда мы ели под старыми каштанами пирог со сливами, а мальчики стреляли в деревянного орла, как то делал уже ходатай по делам бедных Зибенкез. Прекрасны были скрытые тропки в высоком пихтарнике с папоротниками и красными цветами наперстянки, и порой наш отец останавливался у какой-нибудь пихты, делал надрез перочинным ножом и набирал в пузырек несколько капель смолы, которую хранил, чтобы при случае смазать ранку или просто понюхать. Ведь в воздухе и запахах, в кислороде и озоне он знал толк и умел ими наслаждаться, этот чистый человек, вообще-то не позволявший себе предаваться ни наслаждениям, ни порокам. Хотел бы я еще раз увидеть его могилу на прекрасном корнтальском кладбище, но в нашем положении лучше не иметь подобных желаний.

Умей я писать такие письма, какие писала когда-то наша мать, ты многое узнала бы о нашей

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату