не то золотым гребнем, не то солнечными лучами, пропущенными сквозь пальцы, — и над струящимися прядями горели маленькие радуги. Она смотрела и ждала, и её ждущие глаза были, как тёмные речные омуты: манили, не обманывая и не обещая ничего — ни счастья, ни отдыха, ни наслаждения…
На акварели Лунного Луиза раскорячилась вавилонской блудницей под стеной шумерского Урука, сладострастной умелой блудницей с отвислыми грудями и распахнутым лоном, которая одна оказалась способна увлечь собою звероподобного Эабани и разбудить в нём человека — страстного, сильного, воина, вождя, разрушителя…
В эскизах Алексея Лена оставалась святой и чистой. Стерильно чистая и мертвенно-святая. Творческий запой, длившийся без малого сто вечеров, оказался бесплодным. К концу декабря в планшете было ровно шестьдесят девять эскизов, и ни один из них не стал законченной работой. Наверное, стоило попробовать написать семидесятый, для круглого счёта, но Алексей понял, что не сможет. Просто не было сил. Силы — иссякли.
«А потом кончил пить, потому что устал…»
Но у Алексея получилось не так, как в песне Высоцкого, а в точности наоборот. «Начал пить, потому что устал». Вышел — выдернул себя — из творческого запоя и запил по-настоящему. Несколько дней накануне католического Рождества совершенно выпали из памяти.
Кажется, он всё-таки пытался сделать семидесятый эскиз — и не преуспел. Лена его не пустила. То есть, не то чтобы не пустила — даже, наоборот, пригласила, но сказала, что позировать на этот раз не будет. Приходи, посидим. Просто посидим, попируем (она так и выразилась «попируем»), попляшем, споём. Её подруги очень искусны в плясках и песнопениях… Но Ларисины подруги Алексею были неинтересны. А вот если он придёт завтра, а? Дело в том, что эскизов у него ровно шестьдесят девять, и просто необходимо, чтобы… Нет, завтра нельзя. Совсем по другой причине, но тоже нельзя. И послезавтра тоже. А двадцать пятого — Рождество, двадцать пятого Люба сама будет в гостях. Нет, не в общежитии, далеко от общежития. Очень далеко? Очень… Значит, сегодня Алексей не зайдёт? Жаль. Тогда завтра утром Лида принесёт в офис его планшет и всё прочее.
— Всё прочее — приноси, — хрипло проговорил Алексей. — А рисунки оставь. Оставь себе.
— Спасибо, — серьёзно сказала Ляля. — Я выберу то, что мне больше понравится, можно?
— Я же сказал: бери все!
— Нет, так нельзя. — Она провела кончиками пальцев по его трёхдневной щетине, от виска до подбородка. — Я так не хочу. Я знаю, что тебе не жалко, но я не хочу…
Она взяла первый и сорок седьмой эскизы: «Набежавшую волну» и «Пробуждение». Это был странный выбор. Среди шестидесяти девяти эскизов нашлись бы и получше этих двух. Гораздо лучше… Но о вкусах не спорят.
«Всё прочее» — шестьдесят семь из шестидесяти девяти листов испорченной терпеливой бумаги в планшете, краски, карандаши, кисти, палитры, мольберт (господи, он совсем забыл о мольберте, а она тащила его на себе через весь город!), и даже кипятильник, и даже неполная баночка «Нескафе» — было аккуратно сложено возле его стола. А самой Серой Мышки уже не было. Совсем. Вместо неё шумно суетилось над чайником нечто пышно-плотное, в гремящей джинсовой броне и с гигантскими фарфоровыми клипсами… Оказалось, что Алексей пришёл на работу не «назавтра», а только через день — и этот день тоже выпал из его памяти. Была пятница, 24 декабря, и конвертик, который подал ему шеф (нехорошо при этом усмехаясь) был унизительно и заслуженно тощ.
— Зарплаты за эту неделю не жди, — заявил шеф, брезгливо отхлёбывая недозаваренный чай. — Зарплату ты не заработал. И не дыши в мою сторону. А премию — на, радуйся.
— Спасибо, — сказал Алексей. — А за что премия?
— За голую жопу, — объяснил шеф. — Пакость, но срабатывает. Считай, триста квадратов с твоей подачи сделали… Ну, и за новый Год. А сейчас пошёл вон. Похмелись на свои и побрейся. Фрейдист!.. — и он вышел сам, недовольно грюкнув дверью.
Предстояло объясняться с Мартой. И предстояло выяснять, куда запропастилась Серая Мышка. Первое Алексей отложил на вечер, на «после работы», а второе произошло почти само собой, но при посредстве Таисии Павловны. По её словам выходило, что «эта шалавка» (не шалава, а вот именно «шалавка»!) от нас, слава Богу, свалила — далеко и, дай Бог, навсегда. Почему «дай Бог»? А потому что проблядёжка, Виталика вон чуть не испортила, да и на себя посмотри, и даже Илья Сергеевич одно время… Тут Таисия Павловна конспиративно поджала губы и поспешила заявить, что Илья Сергеевич, всё- таки, мужчина неглупый, не то что некоторые. А в какое «далеко» она свалила, это никому не интересно — не то на Алтай, не то в Италию. Замуж выскочила — и всё, и больше вы Таисии Павловне об этой щучке не напоминайте.
Ай да мышка, ай да серая!.. Ну и ладно.
Алексей взял у Георгича бритву, поскрёбся насухо в Жекином закутке и пошёл вон — похмеляться на свои.
— А вот и человек с лошадиной фамилией! Алёшка, ты или не ты? Алексея хлопнули по плечу, и он обернулся, чуть не расплескав пиво.
Волнистые снежные кудри и такая же борода, весёлые синие глазки из-под белых кустистых бровей и крупнопористый морковного цвета нос, утонувший в белых пушистых усах. Лет двадцать назад всё белоснежное было рыжевато-русым, а теперь невысокий кряжистый дед Мазай превратился в деда Мороза, и ещё добавилось обтянутое толстым серым свитером пузцо под распахнутым кожухом… Это был Щегол — Иван Арсеньевич Щеголихин, самый гениальный из непризнанных художников Усть-Ушайска и самый непризнанный из гениев Российской живописи. Так он рекомендовал себя сам, и никто не спорил с этой автохарактеристикой. Когда-то Щегол преподавал в детской художественной школе, и Алексей хаживал в его любимчиках.
— Ну точно, Алёшка Овсов! — продолжал Щегол. — Ты мне вот что скажи, Алёша: тебя когда, поганца ленивого, выставлять начнут?
— Как только надерусь, Иван Арсеньевич, так сразу и выставят, улыбнулся Алексей. — А фамилия моя — Чепрак.
— Ну-ну-ну, уже и обиделся на старика. Я же знаю, что не Овсов, а как точно — не помню, помню только, что лошадиная. Вот я и говорю: выставляться надо, мелькать, если хочешь, чтобы твою фамилию знали и помнили!
— Нечего мне выставлять, Арсеньич. И не на что. И негде.
— Нечего, или не на что? Или негде?
— Нечего, — твёрдо сказал Алексей.
— Врёшь, — убеждённо сказал Щегол и покосился на пухлый планшет. Скромничаешь. Это грешно.
— Скромничать — грешно?
— Скромность, Алёша, есть высшая степень гордыни. Покажешь? — он кивнул на планшет.
— Это эскизы. Я не люблю показывать незаконченное.
— Ничего, мне можно. Всё-таки, я был твоим учителем.
— Но ведь не здесь же, — Алексей беспомощно оглядел заплёванную «стекляшку» пивной.
— Правильно. Пошли в кукольный. Заодно и выпьем на халяву.
— Там что — ёлка для алкашей?
— Там презентация первой книги нашего губернатора, на которую пригласили весь творческий бомонд, а про тебя почему-то забыли. Но я исправлю упущение властей. Пошли, Овсов! Будем делать из тебя Чепрака.
— Интересно. Я думал, что из губернаторов только Салтыков-Щедрин писал книги.
— Правильно думал. Нынешний губернатор тоже не пишет, зато издаёт. «Фантастический город» — сборник молодых фантастов Усть-Ушайска с иллюстрациями усть-ушайских же художников, изданный на средства из губернаторского литературного фонда… Прежний властитель такие книги даже читать не мог, засыпал на пятой странице. Вот потому-то его и не выбрали на второй срок… — Говоря это, Щегол выволок Алексея из пивнушки и, ухватив под руку, продолжал волочь по снежно-скользкому утоптанному тротуару