– К немцам у вас какое было отношение?
– Поначалу кроме злости и ненависти у меня ничего не было. Я видел, что они творили на нашей территории. Но уже где-то в 1944 году отношение поменялось. Помню, мы нескольких немцев захватили в плен, трех сразу отправили в тыл, а одного мальчишку, примерно моего возраста, такого же зеленого, как я в 41-м, я оставил на одной из батарей. Говорю: «Пусть он тут немножко обживется». Он еще хорошо играл на губной гармошке… На второй день командир батареи увидел: «Комсорг, ты что делаешь? Почему у тебя здесь немец?» – «Он же сопляк». – «Не положено. Немедленно отправить в тыл». Отправили, жалко было.
Тем не менее, желание мстить, когда вошли на немецкую территорию, было. Ребята иногда придут в дом, дадут очередь из автомата по разным портретам, по шкафам с посудой… И в то же время я видел своими глазами, как полевые кухни что-то давали местным жителям. Но я бы не сказал, что у меня были такие добрые отношения к немцам. Я до сих пор не хочу ехать в Германию. Горечь-то осталась. Лучшие мои годы ушли на войну с ними. Вскоре после перехода границы Германии был издан приказ, регламентировавший поведение на оккупированной территории. Хотя до этого мы знали одно – убей немца, и четыре года жили этим. Этот переход давался очень тяжело. Судили многих. Ну, как можно было судить человека, у которого, например, немцы расстреляли всю семью?! Конечно, он шел с чувством мести! Я как комсорг разъяснял солдатам, как себя надо вести, хотя в душе часто бывал с ними согласен.
– Вы очень много говорили о том, что вас кто-то провел по войне.
– Я в этом убежден. Сколько я тебе рассказал случаев, когда меня должны были убить, а не убили? Вот еще один. Однажды отошел в сторону от дороги метров на 15, не больше, и задел за проволочку. А в метре от меня подскакивает «лягушка», немецкая мина, и – разрыв. По всем законам я должен быть или убит, или в самом лучшем случае ранен. Ни одной царапины. Даже одежда не порвалась! Испугался я уже потом… А что касается веры в бога… Нас воспитывали в другом духе. Я никогда до войны не чертыхался – это в семье считалось грехом. У нас были иконы. Мы все были крещеные. Когда прижмет на фронте, не только я, а многие, многие шептали: «Господи, пронеси!» Вера это или не вера? Ведь в хорошую, добрую минуту не вспоминал об этом.
– Люди на фронте молились?
– Были и такие, кто молился.
– Вы должны были как-то пресекать?
– Нет. Может быть, и входило в мои обязанности, но я этим никогда не занимался.
– Пополнение из Средней Азии приходило?
– Да. У меня в 45-х был один армянин, один грузин, украинец. Потом уже в дивизионе были и узбеки, и таджики. Как бойцы они не очень, прямо скажем. Допустим, зима, мы бегаем, толкаем друг друга, чтобы согреться. А он стоит как столб, руки опустил. Я пытаюсь ему объяснить, что надо бегать. Он не понимает, зачем. Я его начинаю толкать, чтобы как-то расшевелить. Он мне говорит: «Зачем ты меня, русский, обижаешь?» Я ему говорю: «Я тебя не обижаю, я не хочу, чтобы ты замерз. Тебе нужно бегать, двигаться». Выросли в другом климате, другое отношение к жизни, другой менталитет. Кормили нас тем, что было. Например, борщ со свининой. Они только плевались. Не ели. Не думаю, что все не ели, кое-кто ел. Мусульмане не пили спиртное, что похвально.
– Трофеи брали?
– Бывало. Я рассказывал, что в Морозовской армейский склад захватили. Все местные жители пользовались трофеями. Когда в Германию пришли, на складах было очень много разной еды. Однажды был такой случай. Солдат подходит к повару: «Сегодня у нас что на обед?» – «Суп с курицей». – «Опять суп с курицей, не могли каких-нибудь пирожков сделать?!» Это о чем говорит? Зажрались! До 43-го года любой супец за милую душу пошел был!
Часов у меня долго не было. Потом кто-то из моих солдат притащил швейцарские часы.
Я лично домой посылки не посылал. Даже когда мне первый раз дали отпуск, это в 1945 году, я единственное что сделал, где-то купил килограмма два конфет. Очень вкусные конфеты. Сам-то сладкоежка, так что понимал в этом толк. Я эти конфеты привез домой. Когда проезжал через Польшу, на одной из станций в киоске купил десять плиток шоколада. Красочные такие. Они баснословно дорого стоили. Но деньги были – купил. Думаю, привезу домой и конфеты, и десять плиток шоколада. Будет хороший подарок моим близким. В Бресте уже, сначала я ехал на крыше вагона, потом меня ребята позвали в вагон. Говорят, багажная полка освободилась – такая узенькая; я там полдня лежал, пристегнувшись ремнем к трубе, чтобы не упасть. Потом освободилась третья багажная полка, я туда перебрался. Потом вторая полка – уже пассажирская, а потом и первая. Однажды не выдержал, дай, думаю, попробую. Попытался отломить, не ломается. Когда я шоколад облизал, под ним оказалась фанерка. Как эта пожилая, солидная женщина, что в киоске торговала, не боялась? Ведь тогда всякий народ был, могли запросто пристрелить за это.
22 марта 1945 года. Наш НП располагался за Одером, южнее Кюстрина в отдельно стоящем домике, крытом черепицей. Мы пару черепиц убрали, высунули стереотрубу и наблюдали за противником, засекая цели. В честь дня рождения накрыли небольшой столик – фляжку поставили, какая-то закуска. Приготовились выпить. Вдруг подъезжает машина командира полка полковника Шаповалова. Он входит: «Это что за безобразие?! Почему у стереотрубы никого нет?!» Не моя была очередь, а лейтенанта Летвиненко, тоже Героя Советского Союза. Он что-то мнется. Я думаю так, командир полка минут 5, не больше, здесь задержится, и уедет. Я спущусь. Полез туда. Только к стереотрубе подошел – мина! Меня сбросило с чердака вниз. До сих пор помню белое лицо Шаповалова. Он подумал, что это по его вине меня ранило. Меня на руках донесли до амфибии и через Одер в госпиталь отправили. В госпитале лежалось хорошо. Палата на одного человека. Кто-то из ребят приехал, притащил бочонок с коньяком, под койку поставил. Раненые пронюхали и перед обедом робко заходят: «У тебя там еще осталось? Не нальешь?» Наливал, пока было. Кормили хорошо. Трофеев много было. Вечером приходила сестра-хозяйка, спрашивала: «Что вам на завтрак? Что вам на обед? Что вам на ужин?» Почему? Потому что я обычную пищу не мог есть. У меня ранение было в челюсть. В общем – рай, но в этом раю мне не лежалось. Опять рванул на передний край. Потому что готовилось наступление, это я знал. Приехал к своим, вступил в свои обязанности. И вот 16-го пошли в наступление.
А перед Берлином идем вечером на НП с командиром батареи. Он идет по верху, по поверхности, я залез в траншею, иду по траншее. Он мне говорит: «Вылезай». Я вылез. «Ты что, не знаешь что ли, он по вечерам и по ночам над землей стелет, если по верху идти, попадет в ногу, а если будешь там идти, то попадет в голову». Только проговорил – очередь, и меня ранило в ногу. Тут я уже никуда не пошел, в санбате трое суток, и на батарею – с костылями. Кость была цела, в мякоть попали. Перевязку мне делали, заросло быстро, но на костылях. 1 мая не выдержал. Я уже был командиром взвода управления, это не мое дело быть на огневой позиции. А тут подошел к одной из пушек, ребят попросил позаряжать, а впереди была, я ее хорошо видел, рейхсканцелярия. Я штук 10 по этой рейхсканцелярии выпустил, отвел душу. А дня через 2, наверное, пошел тоже с ребятами к Рейхстагу, там уже было наше знамя. Вокруг известка, копоть, все обгорелое, полуразрушенное. Везде надписи. Я не удержался, тоже взял кусок известки и написал. «Я из Сибири». И подписался – Михаил Борисов. Это был первый в жизни автограф. Я решил, что на этом моя война закончилась. Только позже я понял, что она осталась во мне на всю жизнь.
Потом из Берлина нас отвели в лес. Потому что Берлин был перегружен войсками. Где-то в ночь на 9 -е поднялась дикая стрельба. А я спал в кузове машины. Хватаюсь за автомат, выскакиваю. Думаю, где-то немцы высадили десант. Со всех сторон сбегаются ребята, кто с автоматом, кто с пистолетом. Не знаем, в чем дело? Бежит командир полка. Улыбка от уха до уха «Ребята, война окончилась! Гитлеровцы капитулировали!» У кого что было, давай палить. А потом показалось мало, мы пушки развернули и по просеке боевыми снарядами лупили. По десятку снарядов выпустили. А потом открыли двери всех складов.