Я дал слово, что на речку один не пойду и ушёл от мамы. Толку от этой беседы не получилось — одна неприятность. Теперь всё лето будет беспокоиться и смотреть, куда я хожу.
Оставалось попытать счастья у Михалыча. На мой вопрос о реке он охотно ответил:
— Смотря какая река. Вот наша, например, впадает в Зушу, Зуша в Оку, а Ока в Волгу. Если всё плыть и плыть, можно и в Каспийское море попасть. А хорошо бы, братец мой, совершить такое путешествие! — прибавил он, мечтательно улыбаясь.
Я знал по опыту, что теперь Михалыч начнёт фантазировать о плавании на лодке, на добрый час развезёт. А это совсем меня не устраивало. Для моего «творчества» такая поездка никуда не годилась.
Я поспешил вернуться в комнату. Увы, всё напрасно: вдохновение исчезло. Так и пришлось навсегда оставить своего «пловца» в самом начале его путешествия.
Но вскоре после неудачи с «Пловцом» моё поэтическое вдохновение пробудила живая предвесенняя сценка. Я выбежал из дома во двор и вдруг увидел на снегу трёх котов.
Они сидели друг против друга и вопили истошными голосами. Заметив меня, все трое бросились к сараю, в один миг очутились на крыше и там снова начали свой концерт.
Солнце, крыша сарая, освещённая яркими лучами, и на ней поющие коты всё это показалось мне так прекрасно, что я тут же решил запечатлеть виденное в поэтических образах, вернулся домой и начал творить. Первые две строчки удались почти без всяких усилий:
Дальше я никак не мог придумать рифму к «коты». Не беда, останавливаться не нужно, решил я. И, пропустив заупрямившуюся рифму, успешно закончил четверостишие:
Глаза весельем дышат.
Хорошо, а как же быть с хвостами? Наконец после долгих усилий я придумал — «задраты».
Конечно, написать можно, но как-то это нескладно. Допустима ли такая вольность ради рифмы? Я был неуверен. Можно, правда, написать «задрались», тогда будет всё правильно, но зато не получится рифма к слову «коты». Я оставил первый вариант и написал всё четверостишие:
Прежде чем продолжать дальше, я решил всё-таки посоветоваться с мамой насчёт сомнительного положения с хвостами.
К моему удивлению, мама, всегда так хвалившая все мои стихи, вдруг сказала, что эти ей совсем не нравятся и что они даже неприличны.
Я недоумевал: что же в них неприличного?!
Ещё обиднее отозвался о них Михалыч. Услыша мои стихи, он громко расхохотался и, хлопнув меня по плечу, сказал:
— Эх, брат, у вас у всех хвосты «задраты»!
«У кого у нас у всех? Какие хвосты?» Я терялся в полном недоумении.
Но хуже всего было то, что ни мама, ни Михалыч не поняли самого главного — ведь эти стихи должны были отразить всю радость наступления весны. А мама нашла их неприличными, а Михалыч вовсе смеялся. Было больно сознавать своё творческое бессилие. В душе жило одно, а на бумаге получалось совсем иное.
Помню ещё и другое своё стихотворение, которое я написал в эти же дни. Сочинить его помог мне тоже предвесенний поединок котов. Его я запечатлел в следующих строках:
Здесь дерутся два кота, Лихо состязаются: Один залез на ворота, Другой за ним бросается.
Стихи, по-моему, вышли неплохие. Вот только «ворота» портили всё дело ударение не там, где ему полагается. Я приходил в отчаяние, не мог понять, почему именно в стихах ударение обязательно попадает не туда, куда следует. Спросил об этом у Михалыча. Он чуть-чуть улыбнулся и ответил:
— Совсем необязательно. Например, в стихах у Пушкина оно попадает куда следует.
— Значит, стихи Пушкина лучше моих, — с горечью ответил я.
— Пожалуй, немножко получше, — охотно согласился Михалыч.
В общем, со стихами дело у меня не клеилось; я и сам начинал в этом убеждаться.
«Ну что ж, стихи не выходят, нужно попробовать написать какой-нибудь рассказ».
Я достал чистую тетрадь и принялся писать в ней рассказ об охоте.
К сожалению, на охоте я ещё никогда не бывал и все сведения о ней черпал из рассказов Михалыча и из книг Брема, дополняя всё это собственной фантазией».
Свой первый рассказ я написал об охоте на барсука. Закончил его я страшной сценой: раненый барсук стрелой взлетает на дерево, где затаился в засаде охотник, и там, на вершине, завязывается кровавый бой. Зверь победил. Растерзанный охотник падает мёртвым на землю. Но и барсук тоже смертельно ранен кинжалом в грудь. Он тоже падает мёртвым. Так трагично кончался мой рассказ.
Я прочитал его маме. Успех был полный. В самом напряжённом месте, где рассвирепевший зверь вонзает зубы в горло охотника, мама даже всплеснула руками и прошептала:
— Как страшно!
А я, замирая от восторга, зловещим голосом продолжал читать кровавую сцену.
Когда я кончил, мама поцеловала меня и сказала:
— Очень хорошо! Поди почитай Михалычу.
Заранее предвкушая своё торжество, я вбежал к нему в кабинет и скромно попросил разрешения прочитать небольшой рассказик. Михалыч согласился.
Я начал читать, изредка украдкой поглядывая на своего слушателя.
По мере того как развивалось действие рассказа, лицо Михалыча принимало всё более и более заинтересованное, даже удивлённое выражение. Он несколько раз, видимо, хотел что-то спросить, но сдерживался, очевидно желая дослушать всё до конца. И вот под самый конец, когда я сам, захваченный трагизмом событий, читал кровавую сцену на дереве, Михалыч вдруг не выдержал и расхохотался.
Я онемел от изумления: над чем же он смеётся? А Михалыч, вытирая платком глаза, сказал наконец:
— Ой, брат, ну что ты только городишь! Барсук ведь — это самый безобидный зверёк, толстый, неповоротливый, на поросёнка похож. Он и на дерево-то залезть не может. Какую чушь ты придумал!
Я не знал, что отвечать. Чувствовал только, что сейчас разрыдаюсь: так было больно и так обидно.
Михалыч ещё что-то спросил, но я уже не мог говорить, только махнул рукой и выбежал из кабинета.
Прибежал к себе в комнату, схватил книгу Брема, и тут всё выяснилось: я спутал толстого увальня барсука с кровожадным барсом. Какая ошибка! Зачем учёные дали столь различным зверям такие похожие названия: барсук и барс? Думаю, не я один мог бы их перепутать.
Свою невольную ошибку я переживал очень болезненно.
Весь рассказ мне сразу опротивел. Я разорвал его, выбросил в печку и после этого дал себе клятву никогда в жизни больше не писать ни рассказов, ни стихов.