сестры, своей образцовой набожностью и ангельскими добродетелями заслужила единодушное избрание общиной; это наша сестра Амелия, в миру ее высочество принцесса Герольштейнская».
При этих словах в зале послышался шепот, выражавший удивление и радость. Взгляды всех монахинь с нежной симпатией обратились к моей дочери. Вопреки своему подавленному состоянию я сам был глубоко взволнован этим выбором, который, несмотря на тайное выражение воли каждой монахини, оказался так трогательно единодушным.
Лилия-Мария от изумления еще сильнее побледнела, колени ее так дрожали, что она вынуждена была опереться на ограду, окружавшую наши скамьи.
Аббатиса произнесла громко и торжественно:
— Мои дорогие дочери, вы убеждены, что сестра Амелия является наиболее достойной среди вас? Признаете ли вы именно ее вашей духовной наставницей? Пусть каждая из вас поочередно ответит на мой вопрос.
И каждая монахиня громко отвечала:
— Свободно, по своей воле я избрала и избираю сестру Амелию своей святейшей матерью и настоятельницей.
Охваченная невыразимым волнением, моя бедная дочь опустилась на колени, сложила руки и оставалась в такое положении, пока не был завершен ритуал избрания.
Вслед за тем принцесса Юлиана, передав посох и перстень настоятельнице, подошла к моей дочери, чтобы взять ее за руку и отвести к креслу аббатисы.
Мой друг, мой нежный друг, я прервал это письмо, должен собраться с силами, чтобы рассказать вам душераздирающую сцену...
— Поднимитесь, дорогая дочь, — сказала ей аббатиса, — займите место, принадлежащее вам. Вы заслужили его за вашу ангельскую добродетель, а не за высокий титул.
Произнося эти слова, уважаемая принцесса склонилась к моей дочери, чтобы помочь ей подняться.
Лилия-Мария сделала несколько шагов, дрожа от волнения, затем, выйдя на середину зала, остановилась и с поразившими меня спокойствием и твердостью заговорила:
— Простите меня, святейшая мать... я желала бы обратиться к моим сестрам.
— Поднимитесь вначале на ваше кресло аббатисы, — сказала принцесса, — они должны оттуда услышать ваше обращение.
— Это кресло, святейшая мать... не может быть моим, — ответила Лилия-Мария громким дрожащим голосом.
— Что вы говорите, дорогая дочь?
— Столь высокая честь не предназначена для меня, святейшая мать.
— Но вас призывает к этому единодушное желание всех ваших сестер.
— Позвольте мне здесь, стоя на коленях, произнести торжественное признание; тогда и мои сестры, и вы, святейшая мать, поймете, что я едва ли достойна даже самого скромного места.
— Ваша скромность вводит вас в заблуждение, дорогая дочь, — добродушно заметила настоятельница, в самом деле полагая, что несчастное дитя уступает чувству преувеличенной скромности.
Но я догадался, в чем будет исповедоваться Лилия-Мария. Охваченный ужасом, я закричал умоляющим голосом:
— Дорогое дитя... заклинаю тебя...
При этих словах... рассказать вам то, что я увидел в обращенном ко мне взгляде дочери, невозможно... Одним словом, к как вам станет ясно, она поняла меня. Да, она поняла, что и я должен разделить позор ее ужасного признания... Она поняла, что после этой исповеди могут и меня обвинить во лжи... потому что я должен был заверять всех, что Мария никогда не расставалась со своей матерью.
При этой мысли бедное дитя осознало, что платит мне черной неблагодарностью... У нее не хватило сил продолжать, она замолчала, удрученно склонив голову:
— Повторяю, дорогая дочь, — заметила аббатиса, — ваша скромность вводит вас в заблуждение... единодушие сестер, избравших вас, доказывает, что вы достойны заменить меня... Как раз потому, что вы познали радости жизни, ваш уход в монастырь особенно заслуживает похвалы... Нами избрана сестра Амелия, а не ее высочество принцесса Амелия... Для нас ваша жизнь начинается с того момента, когда вы вступили в обитель господню... и за эту примерную святую жизнь мы вас вознаграждаем... Более того, дорогая дочь, если бы, прежде чем вы вошли в нашу обитель, ваша жизнь была бы столь же легкомысленной, сколь она чиста и похвальна здесь... то ваши евангельские добродетели, проявленные здесь с момента вступления в монастырь, искупили бы в глазах господа самые тяжкие грехи прошлого... Внимая этому, дорогая дочь, судите сами, должна ли успокоиться ваша скромность.
Эти слова аббатисы, как вы понимаете, были для Лилии-Марии особенно впечатляющими, так как она считала свой былой позор неизгладимым. К несчастью, эта сцена глубоко ее взволновала, и, хотя внешне она, казалось, обрела спокойствие и твердость духа, я видел, что черты ее лица совсем исказились... В смущении, слабой рукой она вытерла пот со лба.
— Надеюсь, что я вас убедила, дочь моя, — продолжала принцесса Юлиана, — и вы не пожелаете доставлять сестрам глубокое огорчение, пренебрегая их доверием и преданностью вам.
— Нет, святейшая мать, — сказала она слабеющим голосом, с выражением, поразившим меня. — Я думаю, что теперь имею право согласиться... Но так как я очень устала и чувствую, что заболела, вы разрешите, святейшая мать, перенести на несколько дней церемонию возведения меня в сан.
— Будет так, как вы пожелаете, дорогая дочь, но, до того как ваш сан будет благословлен и утвержден... примите этот перстень... Займите свое место... Наши дорогие сестры, по установленному обычаю, воздадут вам почести.
И настоятельница, надев кольцо на палец Лилии-Марии, подвела ее к креслу аббатисы.
Это было простое и трогательное зрелище.
Подле кресла, где она сидела, находились с одной стороны настоятельница, державшая золотой посох, с другой — принцесса Юлиана. Каждая монахиня, преклонив перед Лилией-Марией колени, целовала нашей дочери руку. Я наблюдал, как она все сильнее волновалась, лицо ее исказилось, она не в силах была перенести эту сцену... и лишилась чувств, когда процессия монахинь еще не закончилась. Судите сами о моем состоянии!.. Мы перенесли ее в апартаменты аббатисы...
Давид еще находился в монастыре. Он прибежал, оказал ей первую помощь. Быть может, он обманывал меня! Но он утверждал, что новый приступ возник в результате крайней слабости, вызванной постом, усталостью и бессонными ночами; все это моя дочь заставляла себя переносить в период своего тяжелого и долгого послушничества...
Я поверил ему, потому что когда она пришла в себя, то ангельские черты ее лица, хотя и бледного, не выражали никаких страданий... Я даже был поражен светом, сияющим на ее благородном челе. Эта душевная умиротворенность вновь меня напугала: мне показалось, что моя дочь таит надежду на скорое избавление... Аббатиса возвратилась в зал капитула, -чтобы закрыть заседание и отпустить монахинь; я остался наедине с дочерью.
Не сводя с меня глаз, помолчав немного, она сказала:
— Дорогой отец, сможете ли вы простить мне мою неблагодарность? Сможете вы забыть, что, когда я хотела начать эту ужасную исповедь, вы просили меня пощадить вас?
— Замолчи, умоляю тебя.
— Я не подумала, — с горечью продолжала она, — что рассказывать всем о том, из какого омута разврата вы меня извлекли... это значило бы открыть тайну, которую вы хранили, питая ко мне нежную привязанность... Это значило бы публично опозорить вас, отец, обвинить в обмане, на который вы пошли только для того, чтобы обеспечить мне блестящее, почетное положение... О, сможете ли вы простить меня?
Вместо ответа я прикоснулся губами к ее лбу, и она почувствовала мои слезы.
Несколько раз поцеловав мне руки, она сказала:
— Теперь я чувствую себя лучше, дорогой отец... теперь, когда я умерла для света, как сказано у нас в уставе... я хотела бы сделать распоряжение в пользу некоторых лиц... но то, что принадлежит мне, все это ваше... вы разрешите мне это сделать, дорогой отец?..