Затем происходил развод на работу. Заключенных выводили из лагерной зоны бригадами, обычно по двадцать-тридцать человек в каждой. Звучало предупреждение («молитва») конвоя:
«Внимание, заключенные! В ходу следования соблюдать строгий порядок колонны! Не растягиваться, не набегать, из пятерки в пятерку не переходить, не разговаривать, по сторонам не оглядываться, руки держать только назад! Шаг вправо, шаг влево — считается побег, конвой открывает огонь без предупреждения! Направляющий, шагом марш!».[359]
«Не считая сна, лагерник живет для себя только утром десять минут за завтраком, да за обедом пять, да пять за ужином».[360] Люди так недосыпали, что как только находили уголок потеплей, их сразу бросало в сон. Если воскресенье бывало свободным днем (а таковым бывало не каждое воскресенье), то люди спали, сколько могли.[361]
С обувью, как свидетельствует Солженицын, ситуация могла меняться. «Бывало, и вовсе без валенок зиму перехаживали, бывало, и ботинок тех не видали, только лапти да ЧТЗ (из резины обутка, след автомобильный)».[362] Одежду без конца латали и чинили: «заключенные… одетые во всю свою рвань, перепоясанные всеми веревочками, обмотавшись от подбородка до глаз тряпками от мороза».[363]
По многим воспоминаниям, язвы на теле — следствие грязной одежды — были общим явлением. Одежда время от времени подвергалась дезинфекции, когда заключенных водили в баню. В лагере, где сидел солженицынский Иван Денисович, баня была примерно раз в две недели.[364] Но часто для мытья и стирки белья не оказывалось мыла.[365]
Можно было заявить о плохом самочувствии и получить освобождение от работы на один день. Но если уж заключенного признавали больным и выписывали ему больничное питание — это обычно означало, что жить такому человеку оставалось недолго. Впрочем, освобождение на день тоже зависело не только от состояния здоровья — была еще и квота: «Но право ему было дано освободить утром только двух человек — и двух он уже освободил».[366] Евгения Гинзбург вспоминает, что освобождение от работы лекарь давал, «начиная с 38 градусов и выше». [367]
В книге Далина и Николаевского есть такое описание медосмотра в строящемся лагере:
«Нарядчик и лекпом, вооруженные палками, входят в землянку. Начальник спрашивает первого встречного, почему тот не выходит. „Я болен“ — следует ответ. Лекпом пробует пульс и определяет, что человек здоров. На заключенного обрушивается град ударов, его выбрасывают наружу. „Почему не идешь на работу?“ — спрашивает;
следующего. „Болен“ — все тот же упрямый ответ. Накануне этот заключенный был у лекпома и отдал ему последнюю вшивую рубаху. Теперь лекпом считает пульс и находит высокую температуру. Человек освобожден. Третий заключенный отвечает, что у него нет ни одежды, ни обуви. „Возьмите одежду и обувь у больного“ — нравоучительно приказывает начальник. Больной протестует, и его вещи стаскивают силой».[368]
Старый опытный заключенный Иван Шухов в повести Солженицына знает, что утром на работу надо идти медленно: «Кто быстро бегает, тому сроку в лагере не дожить — упарится, свалится».[369] Вообще те заключенные, которые выживали в первые месяцы лагерного существования, становились необыкновенно изощренными в трудном искусстве сохранять жизнь. Вместе с тем их приемы и обычаи делались традицией, входили в постоянный обиход. Например, Солженицын описывает, как заключенные подбирали щепу на строительной площадке, делали вязаночки и несли в лагерь.[370] Носить дрова в лагерь было запрещено, однако охрана ничего не предпринимала, пока колонна не приближалась к самому лагерю. Здесь заключенным приказывали бросить дрова: охранники тоже нуждались в дополнительном топливе, а носить дрова своими силами, вместе с автоматами, не могли.
Заключенные бросали вязаночки, но не все. При проходе через вахту следовал повторный приказ бросить топливо, и опять лишь часть оставшихся дров сбрасывалась на землю. В конце концов заключенным удавалось пронести в зону некоторую долю своей топливной добычи. Это устраивало обе стороны — и заключенных и охрану. Ведь если бы дрова при входе в лагерь отбирались подчистую, то заключенным не было бы смысла собирать их в рабочей зоне и нести с собой; они перестали бы это делать, и охрана осталась бы без дополнительного топлива. Тем не менее никакого открытого соглашения на этот счет не существовало. Соглашение было вполне негласным.
Так, в микрокосме, можно наблюдать становление правил и традиций нового общественного порядка.
В те годы сформировались и подлинно кастовые предрассудки. Заключенных стали считать людьми худшего сорта, как в древние времена. Постепенно распространилось мнение, что даже простой контакт с заключенными был чем-то унизительным для вольного человека. Считалось недопустимым, чтобы вольнонаемный ел ту же пищу, что и заключенный, спал с ними под одной крышей или находился с кем-либо из них в дружеских отношениях. Доходило до крайностей. Известен случай, когда начальник лагеря сделал выговор оператору лагерного санпропускника: как смел он пустить в прожарку вместе с вещами заключенных рубаху вольнонаемного механика электростанции?.[371]
Вольнонаемные граждане на Колыме иногда пытались помочь заключенным, с которыми вместе работали. Вольные «врачи, инженеры, геологи по мере возможности старались освобождать товарищей по профессии из числа невинно осужденных от катания тачки и использовать их по специальности». Один геолог, аттестуемый как «рыцарь Севера», отдал жизнь при попытке защитить нескольких узников от произвола. Вот примерный диалог этого человека с начальством:
— Поторапливайтесь, товарищ! Люди могут погибнуть!
— Какие же это люди? — усмехнулся тот (представитель лагерной администрации). — Это враги народа!.[372]
Есть множество свидетельств о том, что лагерное начальство, в том числе порою и врачи, рассматривало заключенных как своих рабов. Даже в деталях сортировка заключенных по прибытии в лагерь напоминала иллюстрации к книгам о работорговле. Некто Самсонов, начальник Ярцевского лаготделения, обычно удостаивал своим присутствием медосмотр вновь прибывших и с довольной улыбкой щупал их бицепсы и плечи, хлопал по спинам.[373] Существовало мнение, что советская система принудительного труда «это шаг на пути к новому социальному расслоению, включающему слой рабов»[374] в древнем, прямом смысле слова. Последующие события, однако, приняли другое направление.
В нашумевшей статье «Иван Денисович, его друзья и недруги» литературный критик В. Лакшин писал: «Вся система заключения в лагерях, какие прошел Иван Денисович, была рассчитана на то, чтобы безжалостно подавлять, убивать в человеке всякое чувство права, законности, демонстрируя и в большом и в малом такую безнаказанность произвола, перед которой бессилен любой порыв благородного возмущения. Администрация лагеря не позволяла зэкам ни на минуту забывать, что они бесправны и единственный судия над ними — произвол».[375]
В сороковые годы заключенный каторжного лагеря был обязан «перед надзирателем за пять шагов снимать шапку и два шага, спустя надеть».[376] А вот слова начальника конвоя после того, как в результате повторных путаных проверок нашелся недостающий заключенный:
— Что-о? — начкар заорал. — На снег посадить? Сейчас посажу. До утра держать буду.
Ничего мудрого, и посадит. Сколь раз сажали. И клали даже: «Ложись! Оружие к бою!» Бывало это все, знают зэки.[377]
Буквально все воспоминания бывших заключенных содержат сведения о применении охраной физической силы.[378] Отказ от работы наказывался по-разному: на Дальнем Востоке немедленным расстрелом, в других местах выкидыванием раздетого человека на снег, пока не сдастся, в большинстве же лагерей «кондеем» — карцером с 200 граммами хлеба в день. За повторный отказ наиболее вероятной была смертная казнь. Не только «саботаж», но и «антисоветская пропаганда» могли наказываться смертью.[379]