Белоруссией, где на постое всегда можно найти подходящую бабенку и договориться с ней о скоротечном лямуре, упирая на то, что «война все спишет». Здесь, как ни крути – Германия, и возникший в связи с этим непреодолимый языковой барьер, мешающий в полной мере рассказать о пусть и скоротечных, но больших и светлых чувствах. Можно, конечно, было объясниться на пальцах, что в общем-то наши бойцы периодически и делали, но у старшины никак не получалось показать мимикой, что же он собственно хочет. Немки здоровенного парнягу с шикарными усами пугались и старались убежать в самом начале беседы, от чего Гриня молча страдал.
В попытках изучения ненавистного, но оказавшегося столь нужным языка, он даже пытался обратиться за помощью ко мне. Только вот момент выбрал неудачный – настроение у меня было игривое и, узнав, зачем нашему хохлу понадобилось знание немецкого, быстренько написал ему на бумажке наиболее ходовые фразы из виденной мною полста лет тому вперед немецкой порнухи. Уж не знаю, как именно Нечипоренко применял сакраментальные «дас ист фантастиш» и «о-о-о я, я, натюрлих», но старшина после первой же попытки вернулся сильно обиженным и не разговаривал со мной целую неделю.
И здесь вдруг неожиданно показала себя смычка крепкого трудового крестьянства и чахлой интеллигенции. Когда я в первый раз увидел сидящих рядышком и мирно беседующих Бибина и Нечипоренко, то чуть не упал! Семка же неожиданно для всех оказался прекрасным учителем, а после того как Гриня успешно применил полученные знания, у старшины появился новый любимчик. Теперь новые портянки, погоны, подворотнички и прочие ништяки мамлей получал в первую очередь.
Правда, побочным эффектом этих лингвистических изысков стало то, что Нечипоренко начал изъясняться, как Савва Игнатьевич из фильма «Покровские ворота». А если учесть, что старшина и по- русски говорил с непередаваемым украинским акцентом, то слушать его без улыбки стало совершенно невозможно.
Но Нечипоренко это совсем не смущало, и практически каждый день он в сопровождении двух-трех добровольцев часа по два проводил на соседнем хуторе. Мы поначалу были в недоумении от количества ухажеров, ходящих к немке. Что такое группенсекс сейчас, может, и знают, но вот на практике его применять считается очень неприличным. Да и Гриня подобного не потерпел бы, не говоря уже об Ирме, хозяйке хуторка, обремененной парализованным дедом и четырьмя детьми.
После их первого похода я целый день терзался любопытством, моделируя ситуацию и так и эдак. Спрашивать ни у Гусева, ни у Покатилова, с чего это наши бойцы толпой ходят к немке, не хотелось. Думал сделать разминку для мозгов и расколоть этот орешек по методу Холмса. Но, вероятно, с дедукцией у меня напряги, поэтому не выдержал и послал на разведку Гека. Быстро обернувшийся Пучков доложил, что наши ребята занимаются там обычной хозяйственной деятельностью. То есть чинят свинарник и поправляют завалившийся забор. К хозяйке приставаний не наблюдается совершенно. Бойцы, глядя на нее, только улыбаются, но рук не распускают. Нечипоренко же выступает в роли переводчика и основной рабочей силы.
Полностью заинтригованный этим докладом, я поймал старшину, возвращающегося с очередного похода, и, зажав его в угол, прямо спросил:
– Григорий Богданович, скажи-ка мне как на духу – ты альтруист?
– Шо-о-о?
Глядя на раздувающегося, словно рыба-шар, собеседника, я быстро добавил:
– Стоп! Не надо так страшно шевелить ушами и краснеть глазом! Альтруист – это вовсе не то, что ты подумал!
А потом, почесав затылок и осмотрев сопящего Гриню еще раз, перефразировал вопрос:
– Ты зачем к немке ходишь? Да еще и бойцов с собой берешь?
Вспомнивший о субординации, старшина осторожно ответил:
– Так вже товарищу ген… отставить. Товарищу полковник добро дал!
– То, что Гусев разрешил, я и сам догадался. У нас здесь воинское подразделение, а не слет юных натуралистов. Без ведома командира никаких движений не делается. Но я тебя спрашиваю, с какого переполоху вы у Ирмы стройку затеяли?
От этого вопроса Нечипоренко засмущался и, только что не шаркнув ножкой, ответил:
– Стосковалися мы с хлопцами по работе. Все война, война… А тут забор поправил и как будто дома побывал… Ребятишки вокруг бегают, смеются… сад как подле моей хаты…
Гриня, говоривший все тише и тише, под конец вообще замолк, а я, слушая его излияния, только и смог что выдавить из себя:
– Офигеть…
Тогда, отпустив собеседника, я потопал к себе в расположение, по пути соображая, что о причинах мог бы догадаться и сам. Ведь очень часто замечал, с какой тоской наши ребята, в основном призванные из деревень, периодически смотрят на невспаханные поля или сгоревшую пшеницу. Мне, урбанизированному жителю, этого не понять.
Зато теперь, увидев старшину с бойцами, идущих к ближнему фольварку, я опять вспомнил этот разговор. И разговор и ощущения, оставшиеся после таких простых Гришкиных слов. Состояние тогда было… в общем хреновое…
Вот и сейчас накатило… Блин! Неужели я действительно настолько бесчувственный чурбан, которому все до лампочки? Но ведь не все, точно знаю, что не все! Просто реагирую на окружающее и происходящее немного по-другому, чем остальные люди. Тогда почему Гришка на меня тогда смотрел, как на дите неразумное? Встав с лавочки, я побрел по дороге, идущей вокруг нашей усадьбы, пытаясь впервые за долгое время заняться самокопанием. Почему очень многое проходит мимо меня? Не задевает так, как окружающих? Ведь хоть и воюю вместе с ними, но как будто не по-настоящему. Без того надрыва, что есть в остальных людях.
Может, оттого, что знаю, чем, что и как все закончится. Знаю и то, что будет со мной, если сегодня или завтра убьют. Да и вообще: ощущаю себя персонажем исторического фильма, самые страшные события которого если и цепляют душу, то гораздо меньше, чем этих мужиков. Я ведь все это видел. Еще в детстве видел. И поля, забитые сгоревшими танками, и разрушенные города, и черные остовы печей, оставшихся на месте сожженных хат. Пусть и в хронике, но большую часть эмоций отпереживал еще тогда.
Хотя, с другой стороны, когда мы ездили в первый крупный освобожденный концлагерь, увиденное оказалось таким же шоком, как для остальных. Причем настолько сильным, что после посещения лагеря нажрался до полной отключки, хоть и зарекался этого не делать. Просто опыт опыту рознь. К виду трупов я уже привык, и за нутро зацепились даже не ямы, заваленные похожими на мумии телами, а оставшиеся в живых. Это было по-настоящему страшно…
Еще я всем творцам готов был молиться, чтобы тот лагерь был не детский. Тогда моя группа, во главе с командиром, имела бы реальный шанс поехать крышей. Но и взрослые, которые весят по двадцать килограммов, пахнут неотличимо от лежащих в ямах – и все как один с огромными глазами, недели две не давали толком уснуть.
И ведь угораздило нас сразу попасть не в рабочий, не в пересыльный, а именно в лагерь уничтожения! Подслушанный же разговор армейских медиков, которые осматривали заключенных, добил окончательно. Оказывается, практически никого из освобожденных было уже не спасти. Поздно – крайняя стадия истощения. У них ведь почему глаза такие большие – в последнюю очередь организм вытягивает жир из век, и если это случилось, то все – шансов нет. И эти глаза, в которых стояла беспросветная боль, меня преследовали очень долго…
Так что в некоторых случаях и опыт прошлой жизни не спасал. Именно тогда я понял чувства бойцов, которые перли на пулеметы даже не стреляя, а мечтая вогнать во врага штык или просто вцепиться ему в горло. Такое бывает, когда пуля не приносит удовлетворения, когда хочется рвать тех сук собственными руками. Хорошо еще, что Колычев, который в то время был нашим командиром, поняв состояние подчиненных, почти полмесяца не выпускал нас за передок. Иван Петрович, глядя на наши лица, тогда только крякнул и сказал:
– В дальнейшем подобные выезды запрещаю. Одни раз глянули и хватит! Это для пехоты полезно – боевую ярость повышать, а вы же теперь всех «языков» прямо на месте пластать будете, пока жажду крови не утолите.
Ох, прав был мудрый «полковник»…