первенствует заслуженно и безоговорочно. Что он скажет, то и закон. Зато Фокин — надёжнейший человек, не подведёт никогда. С таким, как говорится, хоть в разведку иди, хоть в атаку. И ни в кого не играет. Он — Сашка Фокин, и никто иной.
Пащенко тоже не особо актёрствует — по крайней мере, с Аликом, — но поза в нём чувствуется. Поза этакого доброго хорошего малого, который только чуть лучше друга, чуть умнее, чуть образованнее. Но это «чуть» никому не заметно, не выказывает он своё «чуть», прячет глубоко-глубоко. А всё же у Алика зрение стопроцентное: как глубоко ни прячь, а углядит…
И вот ведь что: он сам себя с Фокиным точно так же ведёт. И точно так же думает, что Фокин того не замечает. А если замечает? Не надо недооценивать лучшего друга…
Алик старался цепко ловить «миги ложного превосходства», как он называл их, быть естественным, самим собой.
Фокин как-то сказал ему:
— Здорово ты изменился, пока на сборах был.
— В чём изменился?
— Меньше выпендриваться стал, — охотно и просто объяснил лучший друг.
Значит, видел он, что «выпендривался» Алик, видел и не обращал внимания: первому всё простительно. А может, прощал он Алику его фортели, потому что сам сильнее был. Не физически, нет — характером. Недаром мама Алику всегда в пример Фокина ставила: «Саша занимается, а ты ленишься… Саша — человек целенаправленный, а у тебя — ветер в голове…»
Что ж, так и было. А нынче «ветер в голове» поутих, и Сашка это почувствовал. И сказал про «выпендрёж», потому что увидел в Алике характер. Равным себе признал — опять-таки по характеру. А что Алик книжек побольше его проглотил — не считается. Дело наживное. Так что Пащенко тоже пусть не шибко задаётся…
Между прочим, виделись они с Пащенко пару раз, принёс Вешалка воспоминания об Анатоле Франсе. Алик прочитал — скучной книжица показалась…
И Дашка уловила в Алике перемены.
— Ты стал каким-то железным, — сказала она.
— Много звону? — пошутил Алик.
— Слово «надо» для тебя значит больше, чем слово «хочу».
— Это плохо, по-твоему?
— Не плохо, но странновато. Ты или не ты?
— Я, я, — успокаивал он Дашку, а сам подумал: «Быть железным не так уж скверно. Мужское качество».
И всё-таки Дашка ему льстила: не такой он железный, как хотелось бы. Суровое «надо» далеко не всегда перевешивало капризное «хочу». И с этой точки зрения Алик не слишком изменился. Во всём, кроме тренировок.
Но слово сказано. И Алик невольно поглядывал на себя со стороны не без гордости: и когда нёс кирпичи по качающимся дощатым мосткам на последний этаж (хотя мог воспользоваться грузоподъёмником), и когда тащил на плече чугунную мойку для кухни (хотя Фокин предлагал помощь), и когда остервенело рыл траншею для кабеля (хотя все ждали юркий тракторок «Беларусь» с экскаваторным ковшиком). Всё это было нужно и не нужно Алику. Нужно, потому что Александр Ильич не зря советовал «брать больше, кидать дальше» — этакая строительная формулировка тренировочного метода Лешего. Не нужно, потому что нагрузки эти сильно попахивали показухой. Не мог-таки Алик избавиться от роли, которую нравилось ему играть, от красивой роли железного человека, для кого «нет преград ни в море, ни на суше», как пелось в старой хорошей песне.
А почему, собственно, роль? Разве Алик не был именно таким человеком? Разве не преодолел он себя, своё безволие, свою мягкотелость? Захотел стать первым — стал им.
И странная штука: он совсем не вспоминал о своих вещих снах. А в первых-то он оказался лишь благодаря их загадочной и неодолимой мощи — и только так. Но пропали они, не снились больше, спал Алик без сновидений, уставал за день — ужас как, влезал вечером под одеяло, обнимал подушку и отключался до утра. И ночь пролетала, как миг: только-только заснул, а уже пора вставать, пора бежать на Москву-реку, пора отмахивать свои километры, а потом лезть под довольно противный, но крайне необходимый организму прохладный душ. Словом, вовсю доказывать свою замечательную «железность».
Короче говоря, забыл он о первоисточнике своих грандиозных достижений, поверил в себя, и только в себя. Ещё бы: сила воли плюс характер, как уже не однажды было отмечено.
Но в этой выведенной Аликом прекрасной математической формуле имелось ещё одно слагаемое. «Сказка», «небыль», «миф», «фантастика», «сверхъестественная сила» — как угодно назовите, не ошибётесь. И не учитывать его — для вычисления конечного результата — опасно. Говорят же: чем чёрт не шутит…
Как-то после работы, ближе к вечеру, поехали они с Дарьей свет Андреевной в Сокольнический парк — покататься на аттракционах, поесть мороженого, побродить по лесным дорожкам. Скинулись наличными, почувствовали себя миллионерами. По нынешним временам аттракционное веселье стоит недёшево: тридцать копеек за три минуты сомнительной радости. На всё хватило. Поахали на «Колокольной дороге», протряслись на «Лохнесском чудовище», промокли под фонтанными брызгами на «Музыкальном экспрессе», в кегельбане выиграли для Дашки блескучее самоварное колечко с ярким пластмассовым самоцветом. В «Пещеру ужасов» не попали: очередь в неё казалась ужаснее самого аттракциона. Купили по стаканчику шоколадного, двинули в лес. Хоть и невелик он в Сокольниках, зато тих, веселящаяся публика не бродит по его тропинкам, сюда больше влюблённые парочки забредают. А чем Даша с Аликом от них отличались? Ничем. Разве тем, что скрывали они друг от друга свою робкую влюблённость, так старательно скрывали, что всем вокруг она ясна была. Всем, кроме них.
Как непохож он был — этот парковый чистенький лесок, ухоженный горожанин, старательно притворяющийся диким и грозным, на тот лес в двух часах езды от Москвы, где Алик на своих двоих познавал тяжкую науку «быть первым». Как, тем более, не похож он был и на тёмный, грибной да ягодный трубинский лес, где тропки не утоптаны, трава не примята, где жила весёлая баба-яга, большая любительница человечины.
Лес-притворяшка ничем никого не пугал, потому что отовсюду слышались совсем не девственные, не лесные звуки: автомобильный гуд, запрещённый звон клаксонов, отдалённое пение репродукторов в луна- парке и близкое пение гуляющей публики, нестройное пение «Подмосковных вечеров», «Уральской рябинушки» и «Арлекино».
Парк гулял.
Но Алику с Дашей все эти посторонние звуки были, как говорится, до лампочки, ничего они не слыхали, и лес в их присутствии сразу почувствовал себя настоящим дремучим бором, каким, собственно, они и хотели его видеть. Шли они, шли, ели мороженое, говорили о пустяках: о практике, о грубом прорабе, который «девочек за людей не считает»; о Биме, который трижды вступал в справедливый спор с грубияном и выходил из него победителем; о стихах, которые Даша прочла, пока Алик «рубил дрова» на спортивной базе; о дровах, которые Даша видела только в кино, ибо никуда из Москвы не выезжала дальше пионерлагеря, а там, как водится, паровое отопление. Шли они так и чувствовали себя если не на седьмом, то — не ниже! — на шестом небе.
И вдруг — сюрприз. Неприятный. На полутёмной аллейке образовалась компания подростков — не старше Даши с Аликом. Трое парней-волосатиков, две русалочки в джинсах, непременная гитара — семиструнная «душка», непременная же бутылочка на скамейке, заветная полулитровочка с дешёвым крашеным портвейном. Подрастающее поколение ловило «кайф». И видать, словило оно этот не ведомый никому «кайф», потому что дрожали струны гитарные, тренькали под неумелыми пальцами, качали бедрышками русалки в такт струнам, тянули хрипловатыми «подпитыми» голосами нечто заграничное, влекущее, вроде: «Дай-дай-гоу-бай. Бай-бай-лоу-лай». Или что-то похожее.
— Алик, давай повернём, — прошептала Даша. Ей стало страшновато.
— Почему? — твёрдо спросил Алик. Ему тоже было страшновато.
— Я тебя прошу, — настаивала Даша.